Михаил Кузмин - Джон Э. Малмстад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трудно сейчас сказать, почему в 20 лет, в разгар лета в курортном Сестрорецке, Кузмин предался таким воспоминаниям, но несомненно, что письмо это, помимо того, что оно является прекрасным образцом прозы и совсем не похоже на сохранившиеся ранние рассказы Кузмина, манерные и претенциозные, является также замечательным свидетельством того, что главного видел он сам в своей детской жизни. Не комментируя все подробно, особо отметим все же несколько моментов, которые являются здесь смыслообразующими.
Прежде всего, важно заметить, что Кузмин подчеркивает двойственность детских впечатлений: с одной стороны, он погружен в достаточно патриархальный быт состоятельной дворянской семьи с традициями, восходящими едва ли не к пушкинскому времени (если и случайно, то очень показательно, что и Россини, и «Вольный стрелок» упоминаются в «Евгении Онегине»), а с другой — акцентируется разлад в доме, недостаток внимания со стороны родителей и окруженность женщинами — мать, сестры, подруги. Ситуация эта в чем-то перекликается с той картиной пушкинского детства, которая рисуется в трудах наиболее тонких интерпретаторов его биографии[45], однако с существенным смещением акцентов: если для Пушкина Дом навсегда останется понятием нерушимой святости и всю оставшуюся жизнь он будет стремиться к тому, чтобы такой идеальный Дом воссоздать, то для Кузмина уже в то время ясно, что его дальнейшая судьба пройдет в поисках Голубого цветка из повести Новалиса, а не в попытках выстроить Дом. Поэт XX века обречен на внутреннюю неуспокоенность.
И второе, на что хотелось бы обратить особое внимание, — это литературные и музыкальные интересы Кузмина, которые во многом останутся непоколебленными до самых последних дней жизни. При всей широкой вариативности его пристрастий, многое в них определилось с самого детства и осталось навсегда. В процитированном письме это Шекспир, Гофман, Россини, потом к этому кругу прибавится «Дон Кихот» Сервантеса, романы Вальтера Скотта, Мольер, песни Шуберта…[46] Список будет расширяться и в дальнейшем, но основные вехи останутся навсегда.
Наконец, третье обстоятельство, подчеркнутое Кузминым, — единство разных областей искусства (литература, театр, музыка), жизненных обстоятельств, часто преображаемых детской фантазией, но при всем этом сохраняющих свой реальный характер, а также любовных — и совсем не обязательно сексуальных — переживаний, сливающихся воедино и определяющих психологический облик собственной, а потенциально — и всякой другой личности.
Начинал учиться Кузмин в Саратове, где посещал ту же гимназию, что в свое время Чернышевский. Однако уже осенью 1884 года, «когда отец, оставленный за штатом, переехал, по просьбе матери, всегда стремящейся к своей родине — Петербургу, в Петербург» («Histoire édifiante…»), он оказывается в столице. Впечатлений от Саратова в стихах и прозе Кузмина почти не сохранилось, если не считать беглого пейзажа в неоконченном романе «Талый след»:
«От Саратова запомнил жару летом, морозы зимой, песчаную Лысую гору, пыль у старого собора и голубоватый уступ на повороте Волги — Увеки. Казалось, что там всегда было солнце». Только много лет спустя, в дневнике 1934 года, о Саратове можно прочитать больше. Там снова просвечивают те же самые впечатления: «Помню анфиладу комнат, в детстве казавшихся огромными, окна по два, по три, из которых через сад и нижние улицы видна была Волга, то с бесконечными зелеными лугами за нею (а по ним передвигаются тени от облаков), то залитая лунным светом, всегда с пением издали. Свет в зале, где мама играла на рояле 5 опер, и в кабинете, а гостиная и спальня были темные, только луна. 5 опер были: „Сев цирульник“, „Фрейшютц“, „Вильгельм Телль“, „Анна Белена“ и „Дон-Жуан“[47]. Иногда, когда были вечера, мама играла всегда одни и те же вальс, польку, польку-мазурку, кадриль и лансье. Почему-то внизу ремонтировали квартиру и был оставлен незапертый рояль. Там-то компания и разыгрывала свои любимые оперы, каковыми оказались „Фауст“, „Вражья сила“, „Демон“ и „Тангейзер“[48]. Я запоем присутствовал на этих упражнениях. Внизу жили барышни Тихменевы с братом-офицером. Одна из них пела: „Не брани меня, родная“, „Сладко пел душа-соловушко“. Когда в театре ставили „Русская свадьба XVII в.“, ее пригласили на роль невесты. В Саратове я видел живыми Миклуху-Маклая, Мордовцева, Ровинского, Саразате и Дезирэ Арто[49]»[50].
Но кажется, что тогда, за два года до смерти, Кузмина гораздо больше волновали не культурные впечатления, а множество бытовых подробностей, воспоминания о квартирах и дачах, их хозяевах и своих родственниках, как ближайших, так и дальних. И постепенно из всего этого поразительным образом вырисовывается облик времени. Персонажи из Достоевского, нигилисты, старообрядцы, штатские бакенбардисты и гимназисты в рыжих голенищах, городовые и опереточные травести — все они, и многие другие, образуют то, что уже никогда не повторится, но в памяти стареющего человека оживает во всей прелести и богатстве подробностей. И даже природа вдруг становится необыкновенно яркой и ощутимой: «Нигде не было так много шиповника и бабочек. Сначала они были гусеницами и массою ползали по земле, залезали в комнаты, пожирали все деревья. Их сгребали кучами и жгли. Но все-таки достаточно оставалось, чтобы местность и цветники обратить в рай. Какие краски, какие махаоны, подалириусы, аполлоны, марсы, траурные и какие сумеречные, толстые, как большой палец, серые с розовым, серые с оранжевым! И ночные. И летучие мыши. Ночи там были черные, как сажа, и жаркие, как печка, и все запахи, и мириады светляков. Цветы целыми огромными полянами, незабудки так незабудки, колокольчики так колокольчики, душистый горошек и ландыши. А бабочек таких я ни в Италии, ни в Египте не видывал»[51].
Кузмин в сознании читателей неразрывно связан с Петербургом, со множеством любимых мест, как своего обитания, так и постоянно посещаемых, облюбованных[52]. Но и русская провинция войдет в его произведения полноправной, а то и любимой частью. То в стихах проскользнет ностальгическая нотка, то в прозе действие перенесется куда-нибудь на Волгу или в Новгородскую губернию, и за всем этим мы почувствуем, как Кузмин эту провинцию знает и любит, умеет увидеть в ней особое состояние мира, вовсе не похожее на столичную суету и спешку.