Тихая Виледь - Николай Редькин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любочка вцепилась в них маленькими ручонками, ревела, не отдавала.
Анна бранилась:
– И чего вы, нехристи, ребенка кливите! Нету на вас креста-то.
– Нету, бабушка, нету, – браво отвечал другой военный, молодой, розовощекий.
– Вот ужо! – грозила Анна.
– Страшно! – похохатывал розовощекий, перетряхивая тряпки в полутемном банном углу.
Когда они, хлопнув дверью, ушли, Анна стала уговаривать матушку перейти жить к ней. Матушка Валентина была беременна, на шестом месяце ходила, Анну с вниманьем слушала…
– Хоть и невелика моя горница, а все же посветлее да попросторнее этой…
Но матушка не соглашалась, боясь и на Анну накликать беду. А двенадцатилетний Евгений, теперь старший мужчина в доме, уж по-хозяйски поправлял вывороченные половицы…
Дошел слух и до немощной Агафьи, что будто бы отца Никодима посадили в темницу сырую за письма, которые он писал по-германьски. Подивилась Агафья, поворчала да и поднялась с примостка – уж не вставала который месяц, а тут, на-ко, нашла силушек да велела Анфисье свести ее к родственничкам непутевым, к барану этому упрямому, Степке.
Пришли они, да мужиков дома не застали.
– Егор в лес уехал, – говорила Анисья, подавая табуреты, – а того лешаки опять в Покрово унесли…
– На бюро, – добавила Поля и горько усмехнулась: – Или на еберо, как Окулина говорит…
– Ох, уж и еберо эта Окулина, прости Господи, настоящее еберо! – бранилась Агафья. – А всем им, разорителям-гонителям, отзовется, аукнется. Все запакостили, пляшут да писни хайлают в святом храме! А батюшку за чего? Чем он им, нехристям, досадил?
– За антисоветскую пропаганду, – с усмешкой сказала Поля.
– За чего, за чего? – Агафья недобро взглянула на молодуху.
– Письма писал? Писал. По-немецки читал? Читал…
– И ты про письма какие-то! Адреса подписывал. И Егор про то знает, и Анфисья, вот она, скажет…
– Истинная правда, адрес на конверте писал по-германьски отец Никодим, – молвила Анфисья, кротко сидевшая на приступке у печи.
Поля страшно хохотнула:
– Значит, все-таки писал?
– Муж-от и жена – одна сатана. – И Агафья перекрестилась.
– А выходит, плохо писал, коли до сих пор от Парамона весточки долгожданной нет…
– Так чего? За это? – недоумевала Анфисья.
– За чего за это? – Поля все так же была неподвижна.
– Ну – что писал худо, так за это батюшку али как?
– А нынче, Анфисья, за что сама пожелаешь, за то и сядешь.
– О Господи! – Агафья что-то шептала про себя. – Тимофей, Царство ему Небесное, счастливее меня, раньше убрался, а я вот до чего дожила! Кабы не знать срама этого, так и к Тимофею идти легче было бы. И чего я ране не собралась? Только вот признает ли меня Тимофеюшка-то, приймет ли, страшной ношей перегруженную? Как закрыли храм, так и отяжелела душа. Увидит он меня такую да и скажет: «Чего груз-от экой не оставила, куда тащишь? Опростайся напере, а потом уж дороженьку сюда тори…» А как опростаешься, коли что ни день – душа все тяжелее и тяжелее. А тебя, Поленька, я не сужу. Оттого ты нам так отрезониваешь, что у самой на душе муторно… – И откланялась Агафья и, поддерживаемая Анфисьей, пошла из дома валенковского.
Поля убежала в переднюю избу, бросилась на кровать широкую и разрыдалась как дитя малое…
Не прошло и месяца после ареста и ссылки отца Никодима, как пришли за матушкой Валентиной.
Она медленно собиралась, слезы безудержно текли по ее лицу, сердце разрывалось: одни ребятки остаются в бане. Младшему, Глебу, четырех годочков нет.
Сидят они на скамье смирненько, испуганно смотрят на матушку.
А старший, Женя, говорит:
– Мама, ты не расстраивайся, я их прокормлю.
А самому-то двенадцать от роду.
И при словах этих все задрожало в душе у матушки…
Все месяцы тюремные вспоминала она слова Женины и плакала навзрыд: «Прокормлю…».
В двенадцать годочков кончилось Женино детство.
Он справно заботился о своих младших сестричках и братиках. И прихожане не забывали их, каждый день наведывались в дом-баньку, приносили кто что мог. А кто днем боялся, тот в потемках стучал в массивную банную дверь. И Женя, хозяин дома-бани, открывал.
Так вот однажды вечером поскреблась в дверь и Василиса, давно не бывала, работы по хозяйству было много, да и не близко от Заднегорья до Покрова каждый-то день ходить. И не удивилась Василиса, что Женя дверь открыл, а не матушка, уж была про горе новое наслышана. И прижались к ней сестренки. И долго так сидели в темноте.
…Теперь уж ничего не могло удержать Василису. Ни страх. Ни заботы хозяйские. Чуть ли не каждый день она бегала в покровскую баню.
Нефедко молчал, не отговаривал невестку, но Вене не раз строго говорил, чтобы поостереглась, как бы самой худо не стало. А Василиса, отчаянная голова, ходила и в покровский райком, и в сельсовет, объясняла да горько плакала, что матушка беременна, что худого она ничего не сделала.
Недолго сидела матушка за тюремными стенами, вскоре ее выпустили: пришло время рожать.
Как она из Котласской тюрьмы добиралась по бездорожью до Покрова, одной ей ведомо: торопилась в дом-баню к деткам своим. Опасалась родить дорогой. А когда пришла, – сколько радости было. Любочка говорила без умолку:
– Мамочка, мамочка, а тетка Анна нам молитвы читала и шанег приносила. А дяди нам примостки сделали, вон какие, широкие. И печку сложат…
А назавтра мамочка опять их покинула: поднялась в угор в больницу покровскую и в тот же день родила им сестричку. Роды принимал известный покровский доктор, единственный в здешних краях хирург Шаверин.
Выписывая матушку из больницы, он советовал из бани съехать, так как печки нет, топится баня по-черному: как в таких хоромах с младенцем жить?
Матушка с детьми переехала к Анне.
И в Заднегорье пришла беда страшная: под вечер со стороны поскотины появились воинственные всадники, у дома Евлахи спешились.
Арестовали его за речи крамольные, уж больно смел да речист, супротив власти советской да строительства колхозного языком чешет. И велели семейству Евлахиному из дома убираться.
Почернели старшие сыновья Евлахины, Игорь и Сидор (дома свои они еще не успели выстроить, жили с отцом на одном мосту).
И Огнийка было зашумела, о Боге непрошеным гостям напомнила, младших сыновей к себе прижала:
– Да куда я с ими-то?