Тихая Виледь - Николай Редькин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– За Ленина я!
И собрание опять взорвалось. Евлаха, весь красный от хохота, таращил на Егора глаза:
– Ну Егор, ну молодец!.. За Ленина! Надо же… Покровец же, попросив тишины, опять заговорил о своем, главном:
– Товарищи, нам надо как можно скорее образовать в Заднегорье колхоз. Живете вы здесь в медвежьем углу, когда вся страна…
Но Евлаха опять не утерпел:
– Товарищ ты наш дорогой, когда кошки-то шибко-то быстро е… – тут (на первой, то бишь, буковке) он плотно прижал верхнюю губу к нижней из уважения к товарищу. Раскрыв же рот, продолжал: – Так быстро-то когда – так котята тогда слепыми бывают…
– Ну Евлаха! – гоготали мужики. Нинка Афонькина выкрикнула:
– И чего вы нас понюжаете? Поскорее да, побыстрее да, прости Господи…
Покровец старался найти поддержку среди мужиков:
– Товарищи, не один ведь Егор записался, вот и Василий Игнатьевич… – И он указал на Василия.
Тот, большой, тучный, стоял неподвижно, как глыба. Но вдруг он крякнул в кулак и сказал:
– Выписывайте меня обратно, баба ругается… Поля прыснула со смеху.
Покровец, нелюбимый ею, казалось, терял хладнокровие:
– Вот тебе раз! Василий Игнатьевич, где ваша хозяйка, почему не пришла? Может, вы подумаете еще, посоветуетесь…
– Можно и подумать, а пока выписывайте обратно, баба, говорю, бранится…
– И правильно она у тебя бранится! – рассуждала Дарья. – Ты только прикинь, чего оно такое, коллективное-то? Стало быть, коров всех вместе сгоним? Егор одну коровушку приведет, я – пять? Хороша справедливость. А коней? В один телетник[38]? Да ведь они исприлягаются, искусаются! Дикоту какую-то придумали. И чего это ты, человек хороший, каждую неделю к нам ездишь, ребятам малым конфетки даришь? И чего это вы со Степаном как бараны уперлись: надо да надо. Приступаете – спасу нет! Нет уж, пока на печи моей береза не вырастет, в колхоз ваш не пойду! – сказала как отрезала.
Выслушав ее, покровец сказал жестко:
– А мы вас и не зовем. Записывать будем только бедняков.
– Лентяков! Давайте, записывайте, смешите народ-от! – И Дарья, махнув рукой, пошла от кедра.
Николай же Илларионович продолжал убеждать:
– Коллективно – оно гораздо лучше: объединим наши усилия, будем сдавать государству больше молока, мяса, а оно нам будет продавать мощную технику, больше земли станем обрабатывать, а стало быть, и сеять больше ячменя, ржи, солоду…
Наступившее было затишье вновь взорвалось. Даже Ефим, который, казалось, никогда не смеется, и тот улыбался, морща бородатые щеки.
Поля же хохотала без удержу. Степан, сидевший рядом с уполномоченным, еле сдерживал рвущийся наружу смех: прикусив нижнюю губу, низко наклонил над столом голову.
Покровец выкрикивал:
– В чем дело, товарищи? – и поднимал вверх правую руку, прося тишины.
– Солоду, ха-ха-ха, солоду… Сеять… солоду… Когда смех постих, покровец продолжал:
– Может, я чего и не так сказал, уж извиняйте. Не из ваших я краев. Одно я знаю: чем богаче мы уберем урожай, тем больше продадим государству, а единолично-то, сами знаете… А еще вот что я вам скажу: леса здесь богатые – сдавайте лесные дары…
– Чего, чего? – как будто не понял Евлаха.
– Да это, наверно, ягоды да обабки, – засмеялась Огнийка.
– Обабки, обабки, – заулыбался и покровец, – грибы то есть. Ну, по-вашему, ну, обабки…
– А что же ты, дорогой товарищ, заставляешь обабки собирать, а обабошного семени не прислал? – серьезно, без улыбки на лице спросил чернобородый Захар, уже собравшийся уходить.
И смех опять покатился по рядам.
Николай Илларионович, непогрешимый в словах и действиях своих, вскинул светловолосую голову и молвил не задумываясь:
– Давайте мы в райкоме обсудим этот вопрос и по возможности пришлем вам обабошного семени…
– Вот-вот, обсудите, – назидательно попросил Захар и пошел с собрания.
Степан хохотал теперь вместе со всеми, и Поля, глядя на него, чувствовала себя как на празднике.
Вот только братец ее Ванюшка, нынче плотный круглый мужичок с редкой бородкой, нашептывал что-то Нефедку и колол недобрым взглядом смеющихся.
Неуютно чувствовала себя Василиса покровская в доме Нефедковом, но мил ей был Венька, любовь промеж них была жаркая, как болезнь неизлечимая.
Оттого-то все терпела смиренная Василиса, Богу молилась страстно и подолгу. В присутствии ее Нефедко даже во хмелю не пел свои безбожные писни. А ей особенно не по себе было, когда в их доме собирались комбедовцы и обсуждали свои комбедовские дела.
Уходила Василиса в другую избу, чтобы не видеть их, не слышать речей безбожных. А с Веней частенько заводила разговор о том, как хорошо было бы им иметь свой дом, и Веня соглашался с ней.
И зачастила Василиса в Покрово к отцу с матушкой. Отец Никодим намеревался купить для молодых небольшой домик, договорился с хозяевами о цене, и Василиса уж видела себя в хоромах покровских.
Но не суждено было этому сбыться. Страшная весть вдруг облетела округу: арестовали отца Никодима.
Когда весть эта достигла Заднегорья, Василиса полетела в Покрово, ног под собой не чуя.
А прибежав туда, остановилась пред домом родным, глазам своим не веря: вывеска над крыльцом гласила, что отныне здесь расположена пекарня покровская.
Долго стояла Василиса как вкопанная.
Приковыляла Аннушка, опираясь на кривой бадожок, чуть коснулась ее рукой:
– Пойдем, доченька…
И Василиса, повинуясь, побрела за старушкой сгорбленной под пригорок, к баньке.
И вошла туда, обняла матушку – да реветь страшным голосом.
А матушка только и повторяла:
– Не плачь, Василисушка, не плачь. Мне ничего не жалко, ничего не надо, не плачь. Бог им судья…
И глянула Василиса на младших братьев своих и сестер: сидели они кучкой на скамейке, Людочка с Любочкой да Женя с Глебом, молчали, в окошко низенькое смотрели.
И спросила Василиса:
– А Боря-то где же? Неужто и…
– В Сибирь он, Василисушка, подался, – говорила матушка о старшем сыне своем, – я уж не удерживала. Лесом ушел на станцию Луза. Сказал на прощанье: «И вас заберу, как устроюсь…».
– Опять эти дядьки идут, – вдруг сказала семилетняя Любочка, показывая в окошко.
Ввалились в баню двое военных, принялись все перетряхивать, пол банный выворачивать. Книжку «Хижина дяди Тома» всю растрепали, порвали: искали какие-то письма отца Никодима. Любочка схватила с пола порванные листы, прижала к груди, как драгоценность, но худощавый и неразговорчивый военный, ремнем подпоясанный, с большой кобурой на боку, пытался у Любочки листы отобрать.