Мистер Себастиан и черный маг - Дэниел Уоллес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Том Хейли обнимал его за плечи, и так они молча шагали сквозь снежный вихрь.
— Как насчет того, чтобы перекусить? — нарушил наконец молчание Том Хейли.
— Неплохая идея, — кивнул Генри.
Они шагали, пока не нашли местечко, где белый и негритенок могли поесть вместе.
Прошло время.
* * *
Генри Уокер. Думаю, мы никогда не увидим е…
[На этом дневник внезапно обрывается]
29 мая 1954 года
Ближе. Подойдите ближе. Я уже могу говорить, только почти шепотом, но расскажу все, что знаю.
Он никогда не любил меня, я это видела. Мы встретились слишком поздно для нас обоих: в Генри уже не осталось места для любви, а я, хотя в моем сердце еще достаточно нежности и тепла, как у всякой женщины, я окостенела, все тело стало как камень. Когда мы встретились, я уже не двигала ни руками, ни ногами, а рот годился лишь на то, чтобы жевать, глотать и дымить сигаретой. Еду мне приносили. Пока не появился Генри, эту обязанность исполняли все по очереди. Меня кормили дважды в день: утром и вечером. Я была и остаюсь бременем для всех наших. В самом полном смысле слова, и все же никто не жалуется. Мне повезло с нашей семьей. Но когда появился Генри, он все обязанности взял на себя. Годами кормил меня каждый день, оба раза. Мы разговаривали, и это было еще приятней. Но приятно было и не разговаривать, погрузиться в обоюдное молчание, во что-то, что мы создали вместе. Он никогда не любил меня, но все же, думаю, был очень привязан ко мне. Думаю, он разглядел меня сквозь мою скорлупу, а я — его. Это, конечно, и есть любовь, вот это ясновидение, душа в окуляре подзорной трубы. Но что, если там не на что смотреть? Если сердце умерло, зачерствело и окаменело? Тогда, может, лучше быть слепым.
По утрам он приносил мне яйца, колбасу, тосты и кофе — как в хорошем отеле. Вечером могло быть что угодно — бесконечное разнообразие меню ограничивалось только его воображением. Это всегда был сюрприз, причем такой, которого стоило ждать. Он накрывал блюдо тарелкой из ударной установки Дирка Мосби, чтобы сохранить тепло. Генри был заботлив. Если яйца успевали остыть до того, как он их приносил, если бекон был пережарен так, что не угрызешь, а молоко несвежее, я ни словом его не укоряла. Никогда. «Ешь, что дают», — говорила всегда моя мать. И я ела. Но он знал, как обращаться с женщиной. Даже с окостенелой.
Он приносил мне все: пищу, насыщавшую мое тело, и слова, насыщавшие мою душу. Думаю, я была здесь единственной, с кем он мог по-настоящему поговорить. У него были и другие друзья, да, потому что Генри был свойский парень. Или старался быть таким. Но наше с ним общение было особенным. Он рассказывал мне то, что не рассказывал ни одной живой душе. О трех или четырех годах перед своим появлением в «Китайском цирке» он ничего не помнил, его память была затуманена горем, раскаянием и виски. Но все, что было раньше, он помнил прекрасно. До нашей встречи я была как лежачий камень, но его рассказы о своей жизни перевернули меня. Как будто меня поднял дирижабль и понес по миру, вознося в небеса и опуская в глубины ада. Я закрывала глаза и ясно видела его жизнь. Ее направление было определено свыше, и свернуть было невозможно, как он ни пытался. Его личность раздвоилась. Мы были его единственной надеждой. Люди слабы в глазах богов. Богиня неотвратимости, Фемида, родила трех прекрасных дочерей, известных как парки: Клото, Лахесис и Атропос. Клото плела нить жизни, Лахесис ее отмеряла, и, наконец, Атропос отрезала. Они смеялись над нашими бессильными попытками обмануть их, потому что всегда торжествовали победу. С Генри случилось то, что случается со всеми нами. Но такой судьбы, как у него, не выпадало никому тысячу лет. Он как будто явился из глубин истории в наш новый, незамысловатый мир. Я думаю, Генри Уокер герой, трагический герой. Единственная разница между настоящим героем и трагическим состоит в том, что трагические герои переносят потери, а Генри перенес их все. Потерю сестры, матери… И для меня остается тайной, как он выжил.
Никто не слушает меня. Это и невозможно: мой голос — это эхо шепота. Нужно сидеть тихо и чтобы вокруг была тишина, и действительно хотеть услышать. Теперь таких желающих не находится, но мне нравится слышать звук моего голоса, отдающийся у меня в голове. Хотя чаще всего я слышу голос Генри.
* * *
Суть не в количестве потерь, а в их тяжести. Маленькая девочка плачет, когда рыбка, которую она выигрывает на представлении в цирке, умирает прежде, чем она донесет ее до дому, и можете, если вас трогает ее горе, внести это в список потерь. Но когда у мальчика, которому не исполнилось и девяти лет, умирает мать, в неполные одиннадцать крадут его солнечную сестренку, а отец оказывается в безжалостных объятиях смерти, которая медленно душит его на виду у его сына и всех окружающих, — это истинные потери, такие, что разрушают тело и обескровливают душу. Генри был не из тех, кто ведет им счет, и поэтому у нас были друзья. Они подсчитывали за нас наши потери.
И все же у меня слабость к любовным историям. Таким, что начинаются со взгляда, брошенного через всю комнату, и ведут к страстному поцелую, — не могу насытиться этими историями. Люди думают, что такое бывает лишь в книгах, но это неправда: они случаются каждый день. Видела собственными глазами. Со своего насеста на арене, подпертая деревянными брусьями, как покойница, выставленная на всеобщее обозрение, видела парней в рабочих комбинезонах и девчонок в ситцевых платьицах, обнимавшихся так, как не обнимались никогда в жизни. Любовь, бывает, рождается из страха, а я внушаю такой страх. Пусть я даже не могу двигаться, пусть даже не способна причинить людям зло, и они это знают, я, наверно, самое ужасное, что им приходилось видеть. Я притягиваю публику, правда. Силачей пруд пруди. Бородатых женщин? Сколько угодно. Когда беднота приходит в цирк, она выстраивается в очередь ко мне: дотронуться, убедиться, что я настоящая. Они всегда уверены, что я ненастоящая, пока не потрогают меня. А там, вы б только видели, как они отдергивают руку! Будто прикоснулись к огню. Вот где рождается любовь. Девушка падает в объятия парня, с которым пришла. Охает, потом вцепляется в его руку. Иногда я сама смотрю поверх голов, и в моем взгляде нет ничего, кроме любви (глаза — единственное, чем я могу двигать), нахожу глаза испуганного молодого человека и говорю ему взглядом: «Коснись ее. Возьми ее руку. Люби ее до скончания жизни».
Под конец Генри был человеком с двумя историями: одна — история мести, другая — история любви. Мне нравится та, которая о любви.
* * *
Ее звали Марианна Ла Флёр. Он звал ее Мэри, Мэри-Цветок, или Мой Цветок, или Будь Мне Женой, Мой Цветок.[12]Она была белой — и он тоже, в день, когда встретил ее. К тому времени он несколько лет по большей части был белым. Но с тысяча девятьсот тридцать третьего по тридцать восьмой (от просто мальчишки до семнадцатилетнего юноши) постоянно был негром. Том Хейли считал, что для Генри важно оставаться черным, поскольку было невозможно сказать, что может произойти с его кожей, причем в самый неподходящий момент. Самое худшее всегда случается, когда ты меньше всего ждешь его. У Генри был плотный график выступлений, но бывало, что он неделями нигде не выступал, и ему хотелось стать прежним, хотя бы на денек-другой. Но Том Хейли ему не позволял. Том Хейли всегда был предусмотрителен. Что, если кто-нибудь вдруг увидит его где-нибудь на улице и узнает Бакари из чернейшего Конго, который превратился в Генри из белейшего Олбани? Все пойдет прахом, а никто этого не хочет. И Генри оставался черным. Оставался так долго, что даже когда он перестал глотать таблетки, его кожа сохранила легкий оттенок, не белый и не черный, а что-то между смуглым и серым. Но это позже. Подростком же он почти все время оставался негром.