Хулио Кортасар. Другая сторона вещей - Мигель Эрраес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или, скорее, в убежище, ибо политическая ситуация была такова, что наиболее разумным и спокойным было сохранять молчание: «Нас преследовало ежедневное ощущение насилия, вызванное неуемными восторгами народных масс; наше положение молодых людей, выходцев из буржуазии, которые читают на нескольких языках, мешало нам понять происходящее. Нам мешали жить громкоговорители, которые на всех углах орали: „Перон, Перон, как ты велик", потому что из-за них прерывали концерт Альбана Берга, который мы слушали». В этой связи нельзя не упомянуть рассказ «Врата неба» из сборника «Бестиарий», отражающий эти настроения, в котором идет речь о танцах в «Палермо-Паласе» и где дается описание того, что автор называет «черноголовыми», – аллегория нашествия на средний класс Буэнос-Айреса аргентинцев без лица, типичных представителей из глубинки.
Вот так эмоционально говорил об этом Кортасар, и вот почему он вмешался в университетские события. Однако вернемся к ним.
В первую неделю октября 1945 года в заключении, которое длилось пять дней, кроме Кортасара оказалось около пятидесяти учеников и шесть преподавателей, среди которых были Хуан Вильяверде, преподаватель социологии, и Пендола де Мартинес, преподаватель географии. Хайме Корреас рассказывает, что, будучи в заключении, они устроили конкурс на лучшее сочинение гимна взбунтовавшегося университета и победителем вышел Хуан Вильяверде, но в результате в финале оказался Кортасар, который кроме слов сочинил еще и музыку, исполнявшуюся на фортепиано.[46] Почти неделя в заточении, попытки избавиться от последствий слезоточивого газа, примененного властями во время студенческих выступлений, обоснованное ожидание репрессий профессионального плана и угроза предстать перед законом – вот что определяло чувства и ощущения, с которыми бунтовщики вошли в полицейский участок и провели там пять дней, хотя «было и одно счастливое обстоятельство – неожиданный поворот событий 11 октября, который привел к тому, что не случилось худшего», – скажет писатель впоследствии.
Участие Кортасара в университетских событиях явилось определяющей причиной, по которой он покинул Мендосу, не говоря уже о том, что это участие явилось смазкой для механизма продолжительного преследования, на которое, судя по всему, был обречен писатель за испорченные отношения с упомянутой Демократической партией. Еще до этих событий в университете была развернута клеветническая кампания с распространением пасквилей, направленных против него самого и всего, что он защищал и во что верил. В этих листовках, прежде всего, подчеркивалось, что у Кортасара нет прав на должность лиценциата, которую он занимает, но, главным образом, его обвиняли в том, что он нацист, что его использовали в предвыборной борьбе, что он агент враждебной пропаганды, националист и фашист, то есть обвинения были прямо противоположными тем, которые предъявлялись ему в Чивилкое. В письме к Мече Ариас от 21 июня 1945 года писатель жалуется ей, сохраняя присущую ему манеру и интонацию:
Well, this letter looks rather gloomy, doesn't?[47] Последние два месяца принесли с собой некую заразу, в которой я и варился, поскольку Куйо превратился в небольшой ад местного значения, довольно забавный, вот только не знаю, когда и как мне удастся из него выбраться. К сему прилагаю следующий документ:
а) После того как я покинул Чивилкой, будучи подозреваемым в сочувствии к коммунизму, анархизму и троцкизму, в Мендосе я удостоился чести быть обвиненным в фашизме, нацизме, фалангизме и еще в том, что я сторонник Сепича и де Росаса.[48] И то и другое (в Чивилкое и в Мендосе) имеет под собой столько же оснований, как назвать меня, например, плакучей ивой, консолью в стиле Чиппендейла,[49] или сказать, что я – Ви Вилли Винки.[50]
б) У меня был очень неприятный разговор с политическим руководством по вопросу образования в Куйо, фрагменты из которого я посылаю вам, чтобы вас посмешить. Оппонент – кандидат в ректоры университета. К счастью, разговор привел к тому, что теперь он варится в собственном соку (национальная демократия), хотя нынешний ректор тоже отнюдь не отличается благоразумием.
в) Корень проблемы: в те злосчастные дни я попал в поле зрения небезызвестного Бальдрича. Подобные совпадения (в моем случае это именно так) воспринимаются обычно совершенно определенным образом: человека обвиняют в непримиримости, групповщине и т. д. Отсюда и все те обвинения и прочие фразы, которые вы прочитали в приведенном мною отрывке и которые прояснят для вас ситуацию. (By the way,[51] джентльмен, которого я обрисовал вам как политикана и лгуна, что следует из моего письма, был настолько благовоспитан, что признал: мои способности как преподавателя его вполне устраивают (не правда ли, он вовсе не такой уж зловредный?), однако он неусыпно держит в уме тот факт, что я попал – как бы сказать получше – „под колпак Бальдрича"» (7, 187).
Это были дни глубокого огорчения, а порой усталости; периодические забастовки (как следствие, из пятидесяти часов положенного курса осталось не дочитано тридцать часов; июнь прошел почти без работы, а сентябрь был занят лишь частично); все это привело к тому, что писатель начинает планировать свое возвращение в Буэнос-Айрес. Это было время, потраченное впустую в плане писательства и самообразования, о чем он сетует в письме к Мече: «По вечерам (на протяжении недель, пока длилась критическая ситуация) я возвращаюсь домой, смотрю на свои книги и прошу у них прощения за то, что забросил их и совершенно ими не занимаюсь. Теперь я знаю, что значит жить двадцать четыре часа в сутки в обстановке постоянных происков, распутывания интриг, отражения атак, составления ходатайств, организации выступлений в печати и метания снарядов, если что-то достойное этого названия окажется под рукой. Может ли кто-нибудь отмыться от всего этого? Не знаю, но теперь вы видите, как от подобной мыльной пены свертывается вода Мендосы…» (7, 187).