Книги онлайн и без регистрации » Историческая проза » Деды и прадеды - Дмитрий Конаныхин

Деды и прадеды - Дмитрий Конаныхин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 16 17 18 19 20 21 22 23 24 ... 94
Перейти на страницу:
призрачное и непостижимое. Больно, больно… Глаза смотрят, но не видят. Мозг думает, но не понимает, тело живо, но не чувствует. Бред, бессонный обморок, жажда и холод, боль, боль, боль и, Господи, спасибо! Наконец спасительная тишина…

…Военный госпиталь. Высокие потолки бывшего дворца, переплёты заиндевевших окон, перекрещенных бумагой, лепнина на потолках, опрокинутые лица санитаров, каких-то людей в белых масках (его несут на носилках?), госпитальный туслый свет, слепящее сияние операционной, выворачивающая, терзающая, оскорбительная для живого существа самой невозможностью терпения такой боли безнаркозная операция, дурманящая тёплая кровь, сочащаяся в горло из прокушенных губ, эхо рвотного хрипа-крика, отпрянувшего от холодных высоких потолков, и опять, опять — чёрная смола боли, заботливо укутавшая обессиленный мозг…

* * *

Хирурги, недолго думая, да и думать было нечего и некогда, ухитрились смастерить Филиппову подобия захватов. На левой руке пришлось отнять все пальцы, кроме большого, а на правой руке не осталось пальцев вовсе — но зато разорванная до запястья кисть могла работать, словно клешня рака.

Операция завершилась нормально, буднично, благополучно. Филиппову удалось не умереть от потери сил, хотя, вполне возможно, если бы врачи сжалились над ним, дали что-нибудь от боли и ему не пришлось так терпеть, лежал бы он уже в мертвецкой, без дум, без желания выжить, без возможности ждать и надеяться, без всего того, что держит человеческую душу на этом свете и гальванизирует смертельно уставшее тело.

Первые недели три после того, как врачи разрешили разрабатывать руки, Филиппов по ночам переворачивался на живот, закусывал подушку и хрипел от боли, стараясь не мычать, чтобы не разбудить соседей по палате.

В его палате он, наверное, легче всех отделался.

Было даже как-то неуютно чувствовать, понимать, что он, самый возрастной из всех, потерял, да и то не полностью, руки. Он многое передумал-перемолчал, многое перестал понимать. Что, ну что можно было сказать о лежавших в палате ребятах — обожжённых, глухих, безногих, безруких, искалеченных бесповоротно, перемолотых, успевших ощутить свою смертность и уязвимость? Об этих мальчиках, узнавших, что есть вещи сильнее, чем хруст пули в теле или сминающий удар взрывной волны, сильнее, чем выворачивающий душу страх штыковой, не той, когда вперёд идет лавина, когда плечо к плечу, когда друг рядом, когда сзади бьёт своя полковая артиллерия, а когда — «Вперёд!», когда жиденькой цепью, из окопа — в полный рост, когда ты — муравей, когда так слишком много поля и твоё задыхающееся «ура-а-а» едва слышит твой сосед? Что наступает момент, когда любовь к жизни меняется страстной, пульсирующей, жгучей любовью к смерти, когда взахлёб, до рвоты надо бежать вперёд, когда сознание закрывает неутолимая, растворяющая, закручивающая окружающие небо и землю жажда смертоубийства?

Он понимал, что он должен, нет, не должен, он просто был обязан как можно быстрее выйти из госпиталя, чтобы постараться разыскать семью. Жуть рассказов о голоде в городе заставляла забыть собственную голодную полуобморочность, и он всё шевелил и шевелил культяшками, стараясь не отключиться от особенно невыносимых ожогов боли, оберегая кожу ран от разрывов — он очень хорошо знал, как в голоде плохо заживают раны.

* * *

Костыль ударил в паркет в углу палаты. Сначала раз, потом ещё, погромче. В одночасье грохот ударов обрушивается на пол — каждый, кто может, топает по полу. Лежачие, свешиваясь с коек, лупят изо всех сил — табуретками, костылями, утками, кружками, и волна этого внезапного грохота спланированно надвигается от входных дверей в угол, где лежит на полу бездвижная фигура. Филиппов, держась своими культяшками за кровать, ждёт своей очереди, дожидается и начинает безумно прыгать, вообще вся палата действует как оркестр, отлично слаженная ударная группа, выколачивающая из пола палаты сумасшедшую какофонию, которая ошалелой летучей мышью мечется под потолком палаты и гулом разносится по пустым коридорам госпиталя, выхватывает санитарок из полночного, забывчивого сна. Их палата опять «чудит». Но чудить надо быстро, мгновенно, внезапно, изо всех сил — для того, чтобы вконец обезумевшая от грохота очередная крыса выскочила в руки безногого «слухача» Женьки Баринова, ловца, который по ночам ложится на пол, снимает дощечки паркета и единственный, кто может расслышать шорох осторожного животного. Грохот достигает, кажется, полного исступления, но, как только Баринов бросается к своей койке, прижимая что-то к животу, так все тут же тенями скользят по местам, и грохот обрывается так же внезапно, как и начинался.

Дальше уже обыденно — очередной крик врачей, сдерживаемый плач распекаемых ими санитарок, бубнёж раздражённых голосов в коридоре, тусклый свет, кажущийся ослепительным. Но самым мучительным делом является ожидание — когда же это ненужное, пустое действо прекратится, чтобы можно было после отбоя пробраться во флигель и там, в подвале, у пролома лестницы сварить из крысы суп. Суп, который можно съесть…

Кошки ценятся больше. Из-за размеров и редкости. Поэтому другие палаты жестоко завидуют их палате, так как Филиппов — лучший загонщик кошек. Он чувствует, где может прятаться очередной оголодавший кот или кошка, поэтому, пользуясь привилегией ходячего, он обходит вечерние суетливые госпитальные коридоры, стараясь в особо укромных уголках — под лестницами, в подсобках — оставлять кусочки, вернее, щепотки запасенной крысятины. Суп из кошатины особенно наварист, приближается по вкусовым качествам к крольчатине. И можно сколько угодно высокому начальству угрожать им, десятой палате, но их ночные охоты выживающих людей стали каким-то странным братством по тяге к жизни, по стремлению вернуться. Из других палат время от времени выносят тела под простынями. У них от голода ещё не умер никто…

* * *

— Принёс? — жеманничает тётка. — Ну, давай, давай.

Он слышит щебет Курочкиной. Её белёсые, припухшие, подслеповатые глаза весело, спокойно-небрежно и быстро осматривают вещи, которые Филиппов протягивает ей.

— Ну-у-у, милок… Так мы не договоримся, парень. — она раздражённо замолкает, присматриваясь. — Чой-т ты принёс-т? Иль не говорили тебе, что приносить надо-т?

Она вновь смотрит на ссутулившегося, костлявого, нахохлившегося от голода, холода и унижения Филиппова, который не знает, куда деть свои длинные руки. И словно спохватившись, что этот молчаливый, какой-то тёмный и смурной мужик сейчас или врежет ей со всей силы своими искалеченными культями, или развернётся и уйдет, баба хватает Филиппова за рукав, стараясь ласковой скороговоркой заговорить неприятный блеск, холодной ртутью плещущийся в его ввалившихся серо-голубых глазах.

— Слышь, парень, ты не дури-т. У тебя семья, я

1 ... 16 17 18 19 20 21 22 23 24 ... 94
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. В коментария нецензурная лексика и оскорбления ЗАПРЕЩЕНЫ! Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?