Деды и прадеды - Дмитрий Конаныхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А «дурная Маня», зажавшись и ссутулившись, торопилась домой, утирая слёзы кончиками платка.
* * *Этот парень болтал без умолку.
Его белые пушистые ресницы оттеняли ясно-голубые глаза, по-детски мягкое, открытое лицо выражало крайнюю степень удовольствия, можно сказать, восторга, вся его большая, нескладная, по-мальчишески угловатая фигура подпрыгивала на большом ослоне.
Он чувствовал себя в просторной, красивой хате весьма уютно — привычная его глазу чистота, цветы на окне и за окном, даже машинка «Зингер», как у его мамы, все предметы обихода хозяев были комфортны и аккуратны.
Курт любил аккуратность.
Он не обращал внимания, да и не мог, наверное, обратить внимание на странно напряжённое выражение лица хозяйки — «мамки Тони». «Мамка, мамка, зер гут мамка» — любил говорить Курт, заходя в хату, когда мог быть уверенным, что не напорется на колючие глаза Терентия, сгорбленного черноусого и чернобрового хозяина, выглядевшего старше своих лет.
Курт был очень доволен собой с того самого жаркого августа 41-го, когда его батальон был расквартирован в Торжевке. Он выбрал хорошую хату и сразу устроился. Курт не любил солдатские шуточки своих товарищей, хотя старался выглядеть бывалым солдатом. Он постарался сразу показать хозяевам, что им очень повезло, что в их доме поселился такой чистоплотный и опытный «зольдат», что «мамка» будет только очень рада, если будет вовремя приносить ему завтрак, обед (кстати, очень вкусный, как потом оказалось) и, конечно же, сытный ужин.
Терентию, спрятавшему в погребе свои Георгиевские кресты, видеть было невмоготу эти швабские физиономии, которые хозяйничали в его доме, в его селе, на его земле. И сколько ещё продлится эта война — было непонятно. Всё было очень нехорошо: красавицы дочки, пьяные гулянки немцев, шумно отмечавших продвижение победоносных войск фюрера на Киев, потом к Москве, потом к «Волга-Волга, муттер либер!», старость, болезни, необходимость выживать, как-то выживать всей семьёй и терпеть, терпеть, терпеть.
Вы-жи-вать.
Тоня, его красавица Тоня, седая красавица с молодыми глазами (её не портил даже шрам от ожога, который шёл от правого уголка рта через щёку), Тоня должна была кормить белобрысого фрица.
А Курт всё тараторил — он сегодня впервые проводил от колодца такую замечательную фройляйн и всё пытался выпытать у хозяйки, как же зовут замечательную девушку. Он попытался изобразить её жестами, показывал что-то руками, размахивал, как ветряк. Посмотрела на его выходки Антонина да и ответила: «Маня ее зовут, Маня!» И отвернулась, вытирая руки о передник.
— О, йа, йа! Манья! Балшой Манья! Курт гулай на балшой Маня!!! — зашёлся немец.
Он выскочил из хаты, поправил на голове пилотку и на ходу срезал перочинным ножичком лучшие три розы, любимейшие цветы Антонины.
* * *С той поры не было недели, чтобы Курт Циммер не попытался пройти рядом с Марией. Она была вынуждена выходить из дому, потому что надо было чем-то поить оставшуюся домашнюю скотину, что-то надо было обменять у соседей, полицаи заставляли отмечаться. Когда служба позволяла, Курт подстраивал так, чтобы очутиться с Марией на одной стороне Довгой улицы, на повороте к центру. Он неизменно шёл за ней, восхищенно разглядывая крупную девушку, а несчастная Мария, в ужасе от такого конвоя, пыталась быстрее нести свои вёдра, чтобы хоть как-нибудь не расплескать воду.
Эти редкие походы были для нее пыткой ещё и потому, что она прекрасно понимала, что соседи всё видят; она уже сталкивалась с глумливыми улыбочками полицаев, с белыми от ненависти глазами соседей, особенно тех, чьи дети воевали.
Несколько раз, оглянувшись, чтобы никто не видел из торжевских, она пыталась отвадить прилипчивого фрица, останавливалась, пыталась что-то говорить, но гад не слушал, смеялся, только приговаривал: «Балшой Маня, зер гут, балшой Маня, Курт зер гут, карашо, добре».
Ну совершенно немец её не слушался.
Так и мучилась Мария, обречённая жить с мыслью о прилипчивом гаде, который всё равно будет маячить за её спиной.
А ещё через полгода, когда расквартированные в Торжевке немцы, озверев от лютых неудач под Сталинградом, замучили за Липовским оврагом четырёх мальчишек, вывесивших сообщения «Совинформбюро» (боже, как кричали эти мальчики!), жизнь Мани стала вовсе невыносимой.
Её прокляло село.
Её не видели люди, даже если она шла по улице, ссутулившаяся, измученная, в своём стареньком пальтишке, подшитом от холода простой мешковиной.
«Блядь немецкая!» — говорили даже те девахи, которые уж точно спали с немцами. «У-у-у кур-р-рва!» — шипели старые бабки, которым дела не было до Мани, которая пыталась хоть как-то уберечь от голодной смерти болеющих стариков.
Когда Курт был на дежурстве, она тайком приходила к тёте Тоне, пряталась за сараем и горько-горько плакала…
* * *«Мамка, мамка! Дер шлехт Курт, Курт капут. Курт пух-пух!» — плакал Курт. Он стоял у двери, какой-то помятый, по небритым щекам на подшлемник текли слёзы.
Курт пальцами показывал, как в него будут стрелять русские. Он почему-то был уверен, что погибнет в неминуемом наступлении большевиков. Гул канонады надвигался со стороны Киева, ему надо было бежать в окопы за речкой, пока ещё не рванула плотина, но он не мог сдержаться и плакал как ребёнок, он — Курт Циммер, двадцатилетний немец, оказавшийся в тыловых войсках, расквартированных в таком странном украинском Полесье.
Антонина без сожаления смотрела на долговязого немца, заливавшегося слезами. Её сердце обливалось кровью при мысли о Зосе, о бедной Зосечке, оставшейся лежать на погосте, она не могла простить себе, что не смогла спасти заболевшую менингитом красавицу дочку, и только необходимость, звериная необходимость продолжать жить ради Таси, Козечки и младшенького Гриши заставляла измученное, изгоревавшееся сердце стучать сквозь пекучую боль.
Слёзы немца были ей невыносимы и тошнотворны.
Однако что-то такое детское, такое беспомощно-детское было в этих рыданиях, что инстинктивная искра жалости поднялась в её сердце и… тут же высохла.
Курт что-то увидел в её глазах, успокоился, вернее, затих.
«Курт пух-пух, мамка Тоня. Курт капут» — сказал он обречённо, надел каску, застегнул шинель, взял винтовку и тенью вышел вон, без стука закрыв за собой дверь.
* * *