Деды и прадеды - Дмитрий Конаныхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Простите.
За закрытой дверью, в комнате, освещенной косым лучом лунного света, женщина спокойно смотрит в вечность.
* * *Боль клубком сцепилась с каким-то резким запахом, и Филиппов не мог определить, что же больше мешало ему падать в медленно вращавшийся и извивавшийся угольно-чёрный колодец. Он открыл глаза, и несколько знакомых лиц постепенно проявились на фоне плывущего потолка.
— Ай да молодец! Очухался! — он услышал знакомый бас бригадира Четвертакова.
Обычно угрюмый, седой, высохший дядька расчувствованно склонился над ним.
— Где я?
— Здесь, в ремонтном. Ребята тебя принесли сюда. Там опасно. Горит пока.
— Ноги… — он рванулся, — Ноги целы?!
— И ноги целы, и руки твои, Толя, целы, и голова твоя цела, лётчик ты наш.
— Я… Я упал. Вроде… упал…
— Ты? Ты не просто упал, ты налетался. Крупнокалиберный сдул тебя. Вон на набережной сколько порушило. А ты в трюм слетал, семь этажей, считай, полёт. Повезло тебе. А Морковкину — нет.
— Что? Что вы говорите? Голова очень болит, я слышу плохо.
— Ты вместе со всем железом на Витьку упал, он внизу варил, ему хребет перебило в трех местах, думали и тебе каюк. Думали — неживой. Да, видать, судьба тебе такая — одного ломает, другого в люльке носит.
— А сколько сейчас? Время сколько?! — обожгло Филиппова.
— Да, поди, уже часов пять, вечер уже, ночь считай. Темно уже.
— Как?! Как — пять? Нельзя пять! Нельзя! — он рванулся и вскрикнул, на губах выкашлялась розовая пена. — Мне… Мне идти надо. Мне срочно…
— Стой, дура! Стой! Держите его, ребята! Он так себе последние ребра переломает!
Филиппов послушно затих, придерживаемый за плечи, только умоляюще смотрел на Четвертакова. Тот нахмурился.
— Ладно, ребята. Давайте по местам. Я ещё пару минут посижу, дровишек подброшу, может чай какой лётчику нашему соображу. Нам всё равно всю ночь тут разбираться.
Четвертаков и в самом деле подсел к мурлыкавшей печке, открыл поленом дверцу и подбросил пару дощечек.
— Николай Федорович.
— Что, Толя?
— Николай Федорович… Скажите, а… — он помолчал, потом решился, — А что Курочкина… Ушла уже?
Бригадир ссутулился перед печкой, отблески огня прихотливо вычерчивали глубокие тени в его морщинах.
— Курочкина… — Четвертаков ещё помолчал и бухнул. — Так ты у неё котлетки хотел купить?
— Да, — просто ответил Филипов на простой вопрос.
— Нету Курочкиной. Нету её совсем. И не будет. Увели её часа за два до обстрела.
— Куда? Как? Куда увели?!
— Эх, Толя, Толя… Понимаешь, Толя, люди пришли за ней. Оттуда люди. Потом мне рассказали — кто-то из наших уже у неё покупал котлетки. И ногти нашел.
— Какие ногти?
— Какие-какие? Обыкновенные, человечьи. Говорят, она с мужем своим соседей рубала, пока те ещё не умерли. И котлетки продавала… Вот так, Толя. Повезло тебе ещё, бог миловал…
Филиппов беззвучно заплакал.
* * *Когда он открыл глаза, Четвертакова уже не было.
Филиппов, скрипя зубами, встал сквозь хруст рёбер. Плотные бинты на груди мешали дышать, но боль сдерживали до переносимой. Он сходил в мастерскую, достал из-за верстака уже ставшую ненужной картину, опять пристроил её на груди, так даже теплее получалось, собрал узелок и медленно вышел из мастерской, плотно притворив дверь.
Он удрал из медслужбы, из заводоуправления вышел с пайком и, заметно повеселевший, поплёлся домой, клятвенно пообещав утром вернуться на перевязку и осмотр. На губах иногда появлялась розовая пена, но если несильно дышать, то ребра не хрустели, дышать можно было.
Он довольно быстро для тёмного времени миновал патрули, постарался прибавить шаг, так что, сворачивая в свой переулок, он только мельком замечал какую-то лишнюю суету — навстречу ему почему-то гурьбой высыпали матросы, ещё какие-то люди строились на тротуаре, где-то рядом кричали команды.
Он вышел из-за угла булочной, прижимая к груди узелок.
Навстречу ему опрокинулось небо с посеребрёнными луной редкими облаками.
Его дома не было…
* * *Ноги сами шли вперёд, а он всё силился понять, не занесло ли его с голодухи в другую сторону. Нет. Это было именно то самое место. После взрыва авиабомбы вместо его дома возвышалась куча битого кирпича, весь переулок был засыпан кирпичным крошевом, тряпьём и хламом.
Филиппов бросился вперёд, отшвырнул в сторону узелок, вырвал из-за пазухи картину и отбросил, чтобы не мешала.
Как чёрный гигантский жук, не замечая разрывающей боли в груди, рядом с такими же, глухими от горя людьми, он лихорадочно разбрасывал кирпичи, ворочал балки перекрытий, вынимал хлам, покорёженные велосипеды, разбитые доски, резал руки о стекло разбитой посуды, мычал от натуги, надрываясь, разбирал с другими бабами и мужиками полуразбитые щиты перекрытий, радиаторы, трубы, угловые глыбы неразбившейся кладки, решётки лифтов, носил к санитарам какое-то грязно-кровавое месиво, заворачивал в какие-то тряпки, бежал назад, молчал, вслушивался в тишину до звона в ушах, сглатывал подступавшую рвоту, кричал, звал Варю и Николеньку дрался с моряками, которые пытались оттащить его от его дома, вернее, того, что было его домом, прорывался с удесятерённой силой, рыдал и молился, и бросал, и скрёб кирпичи и обломки штукатурки…
Наконец в зыбком лунном свете мелькнуло что-то похожее на шерстяное платье его Вари. С яростным криком он отшвырнул доску, чтобы помочь ей, потянул тихонько… и сел на кучу кирпича, баюкая кусок бедра Вари с пригоревшей тканью.
* * *Филиппов долго сидел на камнях, не чувствуя мороза, поглаживая и как бы взвешивая свою находку, даже удивляясь, что узнает родинки. Его время умерло здесь.
Старая комендантша, слегка заикавшаяся от контузии, привела санитаров. Он послушно отдал им Варю, что-то слушал, потом куда-то шёл, кого-то опять слушал — о завтрашних делах, о карточках, о чем-то ещё бумажном и горестном.
Все разошлись. Завтра надо было идти на войну или на службу, надо было постараться жить. Филиппов стоял недвижно. Его не решались трогать.