Эра негодяев - Александр Усовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я долгое время не решалась написать тебе, все чего-то боялась. Это мое первое письмо
— с его помощью я постараюсь сказать то, что тогда, на перроне, сказать не смогла.
Я не могу жить без тебя — как без воздуха, без неба, без солнца; я понимала это с первого же дня нашего знакомства — но и требовать от тебя тех шагов, которые, по моему мнению, ты должен был бы сделать — я не хотела. Может быть, именно поэтому тогда, на вокзале, мы неловко молчали, стараясь не смотреть в глаза друг другу — потому что я не смогла пересилить себя и сказать тебе те три главных слова, которые ты, наверное, ждал от меня. Теперь я могу их сказать — мне это легче сделать, не видя твоих глаз.
Я люблю тебя — и любила всегда, с самого нашего первого знакомства, даже раньше — с нашей первой встречи, когда ты молча прошёл мимо меня, спускаясь вниз со своими друзьями; а может быть, я любила тебя всегда… Знаешь, теперь я понимаю, что, пока между нами были отношения — для меня не существовало окружающего мира, мне никто не был интересен. Я очень долго, всю свою жизнь, искала тебя, искала эту любовь; когда же нашла — то очень быстро потеряла. Только сейчас, в разлуке с тобой, я смогла понять, что в этой жизни могу любить лишь один раз и лишь одного тебя. Я хочу быть только с тобой, и эти два месяца, что я прожила без тебя, меня убедили, что я не ошибаюсь. Несмотря ни на что, я храню свою любовь к тебе, тебя желаю, о тебе мечтаю, твоё имя повторяю ежечасно и ежеминутно.
Увы, обстоятельства сложились так, что нам пришлось расстаться. В тот вечер, когда мы были вместе, как оказалось — в последний раз — я не решилась сказать тебе, что не могу жить без тебя. Наверное, я боялась этих слов — а может быть, ты боялся их не меньше. Но, прожив в разлуке без тебя, твоей заботы и ласки, понимания — я ощутила пустоту в душе, поняла, как мне тебя не хватает, как мне трудно без тебя. Мир стал серым, злым, убогим. Ты единственный человек, о ком я думаю и с кем хочу быть. Даже если ты не получишь это мое письмо — я все равно буду знать, что ты со мной.
Я люблю тебя!
Твоя Герди.
Шпремберг, 12 августа 1992 года'
Очень трогательно. Просто умилительно… Что ей стоило сказать эти слова ему в лицо? Тогда она молча отводила глаза, прятала их за дымчатыми стёклами солнцезащитных очков, ежеминутно без нужды оборачивалась к своим однокурсникам — которые из деликатности отошли от них на несколько шагов. В те последние десять минут, когда они еще были вместе — рухнул его мир; впрочем, в общем грохоте крушения всего остального большого мира их маленькая, локальная, почти незаметная для остальных катастрофа — осталась почти незаметной…
Он вспомнил тот июньский вечер, когда студенты из бывшей ГДР, закончив учебу, уезжали в свою новую Германию, за время их шестилетнего отсутствия вдруг ставшую снова единой — имея на руках восточногерманские паспорта и дипломы советского образца. И то, и другое, как тогда им казалось, было безнадежно бесполезно в новой, неведомой им, жизни. Они нервничали, стараясь скрыть свой страх перед неведомым будущим за излишне громкими разговорами, преувеличенно жизнерадостным смехом, чуть истеричной манерой общения со своими советскими (советскими? Те, кто оставался на перроне, так же, как и их немецкие товарищи, весьма и весьма смутно в те дни могли самоидентифицировать себя) сокурсниками.
И рядом с ним тогда стояла его Герда…
В тот день в небольшой группке выпускников на перроне минского вокзала они последний раз были вместе. В последний раз… Они стояли у вагона, не решаясь произнести главные слова — он и его Герда, не по-немецки смешливая блондинка с серо-стальными, так резко контрастировавшими с ее улыбкой, глазами. Она молчала — и он тоже не знал, что сказать ей на прощание. Вернее, знал — но мучительно не готов был это произнести. 'Останься'? Предложить любимой девушке — хрупкому, нежному созданию — остаться там, где, по его тогдашнему разумению, и здоровым мужчинам жить было крайне трудно? Предложить ей разделить кров — которого у него не было, и кусок хлеба — который ещё неизвестно, как нужно будет заработать? Остаться в стране, только что нарисованной на карте — с таким туманным будущим, что самые ясновидящие астрологи терялись в попытках предсказать ей грядущее? Остаться рядом с ним в том бардаке, что царил на просторах родного Отечества? Без настоящего образования (ну кто даже сейчас всерьез воспримет 'профессию' философа или историка, не говоря о переломном девяносто втором?), без средств к существованию, без будущего? Кому в этом новом мире нужны были их дипломы о философском образовании? Разве что мышам — и то, если этим грызунам твердые корочки образовательных документов придутся по вкусу.
Июнь девяносто второго… Что и говорить, смутное время, время крушения старого мира и зарождения мира нового; какая может быть любовь в реконструкционный период? — как писали Ильф и Петров, кажется. А оказывается, была… Да что врать самому себе? Он и тогда знал об этом так же хорошо, как и сейчас — и незачем Герде было терзаться, мучительно подбирая ничего не значащие слова, чтобы вдруг, случайно, в запале — не произнести всего лишь три нужных…
Всё равно — во всём, что тогда случилось, виноват он и только он. Что ему тогда стоило сказать: 'Останься'? Тогда и ей ничего бы не стоило произнести те три простых слова, которым она закончила свое письмо, пришедшее через три месяца после их последнего грустного свидания на перроне — когда уже ничего нельзя было изменить?
Он сложил в очередной раз прочитанное письмо в конверт, лениво потянулся к своему пакету, достал оттуда пластиковую коробочку и аккуратно сложил туда плод эпистолярных упражнений сероокой Герды Кригер, в данный момент — как он думал — добропорядочной немецкой фрау. Прошло шесть лет… а кажется, что прошла целая жизнь.
Он знал, что лукавит — даже перед самим собой. На самом деле, ему было невыносимо стыдно за те десять минут на минском вокзале — стыдно даже сейчас, спустя шесть лет. И все эти годы он продолжал мучительно искать оправдания — даже сегодня, когда в сотый — да какой сотый, в тысячный! — раз достал тоненькую пачку ее писем и вновь перечел первое, самое тяжелое, самое глубоко ранящее сердце.
Герди… Милая девочка из маленького городка у самой польской границы, так непохожая на хрестоматийную немку из учебника! Где ты сейчас, мое маленькое сероглазое счастье?
Он перевернулся на живот, подставив под скудные сентябрьские лучи уже довольно загоревшую спину, огляделся.
Кроме него, на этом небольшом пляжике у железнодорожного моста через Березину не было почти никого — две парочки, три мамаши с детишками, собачник с дружелюбной и донельзя любопытной колли, с которой он уже успел за это время подружиться, и для которой каждый раз брал из дому кусочек колбасы или сосиску; хозяин не возражал, а ему было приятно каждое утро видеть радостное помахивание хвостом и дружелюбную улыбку на уморительной рыжей морде — кстати, а кто сказал, что собаки не умеют улыбаться? С мамашами было сложней — хотя некоторые из них явно хотели бы 'подружиться', но такая дружба в его планы не входила; весьма вероятно, что у этих излишне компанейских дам могут быть (впрочем, скорее всего, есть) мужья, а нарываться на неприятности ему совсем не хотелось; в конце концов, есть же Люся из кафе 'Золотой петушок'…