Собиратель ракушек - Энтони Дорр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сосредоточьтесь, продолжала она. Как следует сосредоточьтесь на том, что вам хотелось бы изменить; возможно, это дело прошлое, некий случай, который желательно повернуть вспять, какая-нибудь история – допустим, связанная с вашими дочерьми, какое-то мгновение, утраченное чувство, отчаянное желание.
Охотник закрыл глаза. И поймал себя на мысли о своей жене, с которой они стали бесконечно далеки, и о том, как он когда-то тащил ее по кровавому снегу вместе с умирающей ланью. А теперь, говорила его жена, припомните что-нибудь прекрасное, какой-нибудь дивный, солнечный миг, объединивший вас с женой и дочерьми. Ее голос убаюкивал. Под веками охотника ровным оранжевым светом разливались отблески горящих свечей. Он знал, что ее руки тянутся к останкам… к людям, лежащим в гробах. Подспудно он чувствовал, что ее внутренняя сила ощущается всеми в этом зале.
Его жена говорила еще о том, что красота и утрата суть одно целое, которое подчиняет мир своему порядку, и охотник чувствовал, как происходит нечто странное: его окутывала неведомая теплота, неуловимая аура, смутная и тревожная, словно легкое перышко. С обеих сторон кто-то искал его руки. Чужие пальцы переплетались с его пальцами. Он заподозрил, что она его гипнотизирует, но это уже не имело значения. Ему нечего было отгонять, нечего распутывать. Сейчас она оказалась у него внутри, ощупью находя себе дорогу.
Голос ее угас, и охотника будто вознесло к потолку. Воздух мягко перетекал в легкие и так же мягко струился наружу; в руках, которые за него держались, пульсировало тепло. Взору предстало появляющееся из тумана море. Безмятежная гладь поблескивала, как надраенный металл. Дюны щекотали ему голени травинками, ветер гладил по плечам. Море было необычайно ярким. Над дюнами сновали пчелы. Вдали ржанка ныряла за рачками. Он знал: где-то совсем близко две девчушки строят песчаный замок; до его слуха долетала их песня, негромкая и мелодичная. С ними была мать, которая расположилась под тентом, поджав под себя одну ногу и вытянув другую. Она пила чай со льдом, и охотник ощущал во рту его вкус: терпкий, сладкий, с ноткой мяты. Тело дышало каждой клеткой. Он превратился в этих девчушек и одновременно в их мать и отца, в ныряющую птицу, в хлопотливых пчел. С морским течением он стремился вперед, щедро растворялся и вплывал в этот мир, как самая первая живая клетка – в безбрежное синее море…
Открыв глаза, он увидел льняные шторы и опустившихся на колени женщин в платьях. На лицах многих присутствующих, в том числе О’Брайена, и ректора, и Брюса Мейплза, блестели слезы. Его жена склонила голову. Охотник мягко высвободился из хватки уцепившихся за него рук и направился в кухню, вдоль моек и стопок посуды. А оттуда вышел через боковую дверь на длинную открытую галерею, уже занесенную снегом.
Его потянуло туда, где пруд, где купальня для птиц и живая изгородь. У кромки водоема он остановился. Снег падал неспешно и легко; в отраженном сиянии вечернего города облака будто сами светились изнутри. В здании было темно, и только двенадцать горящих свечей, подобно крошечному, угодившему в ловушку созвездию, подрагивали и мигали за оконным стеклом.
Вскоре на галерею вышла его жена, прошагала по снежному покрову и спустилась к пруду. Он заранее приготовил слова, которые хотел ей сказать: о том, что наконец-то поверил, что бережно хранил память о ней, что благодарен за этот повод вырваться из долины – пусть хотя бы на сутки. Что волки покинули те края, а может, никогда там и не водились, но по-прежнему приходят к нему во сне. И могут бегать истово и свободно – а что еще нужно? И она бы поняла. Она уже поняла – задолго до него.
Но он боялся заговорить. Мысль, облеченная в слова, грозила разметать по ветру, словно белый хохолок одуванчика, робкие связующие нити. Так они и стояли вдвоем, а облака роняли на них снежные хлопья, которые тут же таяли в пруду, где трепетали два отражения, как двое живых людей под куполом параллельной вселенной; но в конце концов он протянул руку и сжал ее ладонь.
Доротея Сан-Хуан, четырнадцати лет, носит старый коричневый свитер. Дочь уборщика. На ногах дешевенькие кроссовки, ходит понуро, косметикой не пользуется. На большой перемене разве что поклюет салат. Кнопками прикрепляет к стенам своей комнаты географические карты. Когда волнуется, задерживает дыхание. Жизнь дочери уборщика научила: не высовывайся, смотри в пол, будь никем. Кто это там? Да никто.
Папа Доротеи любит повторять: удача – большая редкость. То же самое говорит он и сейчас, присев после заката на краешек дочкиной кровати у них в Янгстауне, штат Огайо. А потом добавляет: перед нами в кои-то веки замаячила настоящая удача. А сам сжимает и разжимает пальцы. Ловит воздух. Доротея настораживается от этого «перед нами».
Кораблестроение, продолжает он. Редкая удача. Мы переезжаем. К морю. В штат Мэн. Город называется Харпсуэлл. Как учебный год закончится, так и двинемся.
Кораблестроение? – переспрашивает Доротея.
Мама прямо рвется, продолжает он. По ней видно. Да и кто бы возражал?
Доротея смотрит, как затворяется дверь, и думает, что мама никогда и никуда не рвется. И что отец никогда в жизни не покупал, не брал напрокат и не упоминал никакие, даже игрушечные, кораблики.
Она хватает атлас мира. Изучает безликий синий массив – Атлантику. Обводит взглядом изрезанные береговые линии. Харпсуэлл: крошечный зеленый клинышек, вдающийся в синеву. Она пытается вообразить океан и видит нежно-голубую воду, где кишат – жабры к жабрам – рыбы. Воображает, будто она сама нынче – Доротея из штата Мэн: босоногая девочка с кокосовым ожерельем на шее. Новое жилье, новый город, новая жизнь. Nueva Dorotea. Новая Дороти. Задерживая дыхание, она считает до двадцати.
Доротея ни с кем не делится этими планами, да никто ее и не спрашивает. Переезжают они в последний день учебного года. Ближе к вечеру. Словно тайком. Пикап с дощатым кузовом расплескивает лужи на асфальте: Огайо, Пенсильвания, Нью-Йорк, Массачусетс – и дальше в Нью-Гэмпшир. Отец, сжимая побелевшими пальцами руль, смотрит на дорогу пустым взглядом. Мать сидит с суровым видом перед снующими «дворниками» и не смыкает век, губы изогнуты дождевыми червяками, хрупкая фигура напряжена, будто стянута десятками стальных полос. Костлявые кулачки, можно подумать, дробят морскую гальку. Взялась резать на коленях сладкий перец. Передает на заднее сиденье сухие тортильи, втиснутые в пластик.
На рассвете, миновав долгие мили сосен, склонившихся над шоссе, они видят Портленд. Сквозь толщу облаков цвета лососины улыбается солнце.
Доротея трепещет от одной мысли о приближении океана. Ерзает на сиденье. Вся загнанная в клетку четырнадцатилетняя энергия растет, как горка выигранных камешков. В конце концов шоссе делает отворот – и впереди вспыхивает залив Каско. Солнце прокладывает по воде искристую дорожку прямо к Доротее. В полной уверенности, что сейчас увидит дельфинов, та прижимается носом к оконному стеклу. Вглядывается в сверкание воды: не мелькнет ли где плавник или хвост.
Она бросает взгляд на материнский затылок – хочет понять, замечает ли мама то же, что и она, испытывает ли те же чувства, волнуется ли при виде мерцающих океанских просторов. Ее мама, которая четверо суток пряталась под кучей лука в грузовом составе, идущем в Огайо. Которая познакомилась с будущим мужем в построенном на болотах городке, примечательном разве что трещинами на тротуарах, паровозными гудками да зимней слякотью, и создала дом, чтобы никогда его не покидать. Которая, наверное, вся кипит при виде бескрайних вод. Но никаких признаков этого Доротея не обнаруживает.