Клуб "Криптоамнезия" - Майкл Брейсвелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Элен не покидало тревожное чувство, что ей не подвластно уже ничего, даже собственное настроение. Ее застывшие сиреневые глаза, беспощадные в своей убийственной красоте, проецировали ее настроение на город, как будто накладывали заклятие. Но, если ее стылый взгляд обладал силой творить это темное волшебство, стало быть, и ее собственная судьба подчинялась все той же сумрачной силе: ее зрение сделалось двусторонним, она видела и восковой купол бледного неба, и глубины своей души. Она была жертвой собственной силы, и это было так страшно – сейчас, когда все казалось таким одинаковым, и то, что снаружи, было точно таким же, как то, что внутри.
Волшебство изливалось из ее сиреневых глаз и вливалось внутрь встречным потоком, а Элен слабела, теряя силы. Она думала о том, что уже очень скоро она нас покинет – прелестный Фауст, невежественный в колдовстве, нечаянно сотворивший дурное заклятье, нацеленное на себя. Холодное черное море Лондона сомкнется над ней, и ей уже никогда не вырваться на поверхность. Она навечно останется в этой колышущейся темноте и будет тянуть свои тонкие белые руки к чему-то такому, до чего уже не дотянуться, и медленный водоворот унесет ее в самую глубину, в зону нулевой видимости, и она станет отчаянно сопротивляться этой насильственной слепоте, отрицая свое соучастие, а потом все же закроет свои сиреневые глаза в самый последний раз и почувствует, как мягко и нежно смыкаются веки и давление выжимает единственную горячую слезинку, которая еще оставалась, – жгучую капельку жизни, затерянную в черной толще студеной воды.
Был ранний вечер. Она стояла у окна и никак не могла согреться. Потом налила себе ванну, медленно опустилась в горячую воду. Тело приобрело некрасивый распаренно-красноватый оттенок. Ей не нравилось, как ее бледная кожа реагировала на жару; она гордилась своей белой кожей, которая так хорошо контрастировала с черными волосами и очень шла ее необычным сиреневым глазам. Она лежала в горячей ванне и буквально физически ощущала, как давящий тугой комок у нее голове расслабляется и отпускает, как узелки, закреплявшие ее внутреннюю пустоту, растворяются наподобие саморассасывающихся швов. Но какую же рану стягивали эти швы? Так получилось, что вся ее жизнь так или иначе подтверждала необходимость в бинтах и других перевязочных материалах, только эти бинты не могли исцелить зараженную кровь под ними. Ее раны были открыты круглосуточно, семь дней в неделю и никогда не затягивались.
Она закрыла глаза и представила руки последнего из своих мужчин. Она никогда бы не подумала, что эти руки привычны к насилию. Она и не думала – до той ночи, когда он ударил ее по лицу. До той жуткой ночи на Беркли-сквер они встречались всего пару раз и знали друг друга лишь несколько дней, а потом она как будто попала в кошмарный сон, и, как бы ей ни хотелось скрыть это мерзостное, отвратительное происшествие, ее рваные раны и синяки говорили сами за себя, когда она истекала кровью под любопытными взглядами праздных зевак. Врач, который обрабатывал ее раны жгучим антисептическим карандашом, старался не смотреть ей в глаза. С той ночи прошло без малого полгода, но она до сих пор не могла согреться, ее до сих пор трясло от того, что было. Она помнила, как шла через автостоянку у больницы, и до сих пор чувствовала на лице толстый слой белой пудры, которой она попыталась замазать свои синяки, и ощущала ее сладковатый привкус на губах, на сигарете.
В последнее время она постоянно чувствовала иглу: иглу от невидимой капельницы, что вливала ей в вену сильное обезболивающее. Она как будто жила в ожидании бесчеловечной инъекции, которую произведет какой-нибудь скучающий ассистент, бюрократ из администрации Воли Случая, кто-то из мелких подручных на Страшном Суде.
Мужчина, ударивший ее по лицу, превратился теперь в скорпиона у нее в кармане, в смертоносную тварь, которая набросится и укусит, когда она сунет руку за мелочью. Про него она помнила только одно: что он использовал имена, как наказания.
Высушив волосы и накрасив глаза, она вернулась к окну. Она чувствовала, как туман проникает ей в ноздри – туман, пропитанный ароматом мертвых свечей, принесенный вечерним ветром от самого Саутворка. Ей казалось, что она почти чувствует запах моря. Ее помада цвета перламутра из устричной раковины слегка отдавала соленой влагой. Если бы сегодняшней ночью она пролетела над Темзой на вертолете, низко-низко, над самой водой, мимо Собачьего острова и дальше, дальше, с включенным прожектором, который был бы как солнечное пятно на воде, то рано или поздно она оказалась бы над устьем реки, где наносы серого ила образовали полосатый узор, как на кресле, обтянутом шкурой зебры, а потом она вырвалась бы в безбрежное небо над океаном.
Есть определенные состояния души, которые со временем разрастаются, наподобие однообразных предместий вокруг мощной крепости, где засела всегдашняя нерешительность. В то время Элен пребывала в одном из таких состояний, когда ты как будто не здесь и не там. Ее прозрачные сиреневые глаза бросали тревожные взгляды на горизонт. Она смотрела сквозь Лондон с остекленевшей, холодной иронией. Ей так не хватало тепла. Глядя в ночь, освещенную тысячами электрических искр, она дрожала на холодном ветру. Когда-то Элен мечтала о белом свадебном платье и венчании на Рождество.
Ее глаза покрывались наледью, в сущности, ослеплявшей ее. Ее речь стала нервной и дерганой, слова не желали ложиться гладко.
Амелия появилась из прошлого. Подруга детства и ранней юности. Элен решила ей написать. Если биться, то насмерть. До последней капли крови.
Она давно ничего не писала, уже несколько месяцев. Пальцы держали ручку, как палочку. У нее было странное ощущение, что она выцарапывает свое имя на вязкой речной грязи. Временный монумент, от которого уже завтра не останется и следа. Сперва ей было трудно формулировать мысли и составлять предложения. Получался какой-то невнятный лепет, неразборчивые каракули.
Всю ночь Элен пролежала на полу, свеча на ковре тускло мерцала. В конце концов она все-таки написала письмо.
«Все-таки я решилась тебе написать, Амелия, это я, Элен, может быть, ты меня помнишь.
Понимаешь, Амелия, это история глаз. В последнее время я редко выхожу из дома, но теперь над рекой играют какую-то странную музыку, и я ее слышу, она стучится ко мне в окно, как бедная фея Динь-Динь[14].
Мне кажется, я теперь знаю. Амелия, ты знаешь, что это такое, когда ты знаешь? У тебя тоже бывает это дурацкое ощущение? Как будто ты превращаешься в набор химических реактивов. В такие мгновения, Амелия, я себя чувствую слабой гимнасткой, этакой подавленной дилетанткой в глубокой депрессии. Я уверена, ты тоже знаешь, что это такое. И ты тоже знаешь, что без любви каждый день превращается в войну между порнографией и поэзией, а ты сама – заложница двух противоборствующих сторон, заложница, принуждаемая к безбрачию. Так нелепо, так глупо. Если бы у меня был стеклянный дом, я разбросала бы там срезанные цветы. Я, кажется, брежу.
А что будет, когда мы умрем? Какой-нибудь странный пир мертвых? Можно ли жить на бумаге, Амелия? Можно ли умереть по-настоящему убедительно? Чернильные метки, знаки на белом листе – даже если в них есть некий смысл, вряд ли он сохранится надолго. Слова тоже подвержены разрушению: чем больше мы их используем, тем скорее они изнашиваются. Чем легче они нам даются, тем вернее теряется смысл. И для чего это все? Для того чтобы что-то узнать. Да, похоже на то.