Неудобное прошлое. Память о государственных преступлениях в России и других странах - Николай Эппле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переговоры ФРГ и Израиля о компенсациях за Холокост, сначала воспринимавшиеся в штыки и в Германии, и в Израиле, в итоге не только заложили основание для общественной дискуссии об ответственности за преступления нацизма, но и помогли жертвам Холокоста в Израиле и за его пределами сформировать собственное отношение к этим событиям. Эти переговоры в конечном счете оказались важным фактором, повлиявшим на формирование современного представления о Холокосте. Переговоры о компенсациях корейским, филиппинским, китайским узницам японских «лагерей утешения» в годы Второй мировой, начавшиеся в конце 1980‐х, когда всего несколько женщин нашли в себе мужество открыто заявить о пережитом насилии, к концу 1990‐х обернулись масштабным движением за права женщин, объединившим несколько сотен жертв «лагерей утешения» в нескольких странах Азии. Японское правительство, поначалу отказывавшееся признавать ответственность за эти преступления или предпочитавшее неофициальные извинения и выплаты от имени негосударственных фондов, в конце концов предпочло извиниться на уровне премьер-министра и парламента и выплатить официальные компенсации.
Интересно, что формирование жертвами коллективной идентичности может происходить спустя значительное время после окончания травматических событий. Так было, например, в случае современных афроамериканцев, чье самосознание в значительной степени стало определяться через дискуссию о рабстве и его последствиях.
Современная политика и общественная жизнь во многом определяются деятельностью многочисленных общественных групп, отстаивание которыми своих прав и составляет «политическую ткань». По крайней мере, так происходит в демократиях. Разговор об ответственности за исторические преступления — главным образом за Холокост в Европе и за рабство в США — стал серьезнейшим ресурсом для формирования этой политики нового типа. Мемориал в Монтгомери — один из примеров стимулирования такой политики.
Советский государственный террор — такая же трагедия всемирного значения и огромного масштаба, как Холокост и американское рабство. Между тем сегодня в России это тема, тяжелая и для власти, и для общества; ее упоминания либо избегают, либо, именно в силу ее болезненности, делают инструментом спекуляций. Но опыт подавляющего большинства стран с «трудным прошлым» показывает, что уйти от этого разговора не получается, он рано или поздно напомнит о себе. Тем важнее подумать о возможностях извлечь из такого разговора максимум пользы для всех. Если же осознать память о советском терроре как ресурс торга за прошлое, он может оказаться важным «институтом прокачки идентичности» и для потомков жертв, и для власти, если только она заинтересована в легитимации за счет реальной истории, а не фейков и пропагандистских спекуляций.
В свете сказанного крайне интересно, что насчитывающая уже шесть десятков лет история разного рода «десталинизаций» в СССР и России видела многое, но только не переговоры между жертвами и наследниками (правопреемниками) преступников. «Борьба с культом личности» 1950‐х годов была в первую очередь акцией по легитимации перестановок во власти, предполагавшаяся в ее рамках реабилитация была в значительной степени косметической, и лучшее свидетельство этому, вполне по Баркану, — то, что она не предполагала компенсаций. Представители депортированных народов не имели законных оснований претендовать на отнятую у них землю, и даже билеты домой покупали за свой счет.
Закон о реабилитации жертв политических репрессий 1991 года такие компенсации предполагал — «из расчета 75 рублей за каждый месяц лишения свободы, … но не более 10 000 рублей»[449]. Однако он был принят благодаря тому, что необходимость хотя бы символических компенсаций сознавали люди в тогдашнем правительстве и Конституционном суде, а не под давлением жертв репрессий или их родственников[450]. Принятый в 2004 году закон «О монетизации льгот» внес поправки в закон о реабилитации, исключив ответственность государства за моральный ущерб, сократив круг лиц, имеющих право на компенсации, и устранив необходимый минимум выплат. Этот закон вызвал масштабные протесты (способствовавшие тому, что льготники получили компенсации), но среди протестовавших не было жертв репрессий или их родственников. Выступления общества «Мемориал», отстаивающего права репрессированных, были на этом фоне почти не слышны.
Отсутствие такого разговора тем более удивительно, что предмет для него очевидно есть, а число заинтересованных в нем огромно. Прямыми жертвами советского террора были не менее 15 млн человек, а включая жертв «трудовых указов» и спровоцированного властями голода — не менее 30 млн (детализацию оценок см. ниже в этой главе). В пересчете на число родственников те, кто мог бы сегодня претендовать на различные компенсации, составляют значительный процент российского населения, вполне способный отстаивать свои права в общественно-политическом поле. То, что этого не происходит, вредит и обществу, и власти, загоняя травмирующую тему в подсознание. Это в конечном счете оборачивается недоверием политическим и гражданским институтам, политической и гражданской апатией и прочими крайне неприятными последствиями.
Между тем превращение советского террора в такую же этико-юридически-мемориальную сущность, как американское рабство или Холокост, могло бы сильнейшим образом способствовать развитию правовой и политической культуры в России и на постсоветском пространстве. Это способствовало бы формированию групповой идентичности жертв террора, группы, которая именно в силу серьезнейшей ценностной и правовой базы могла бы стать ведущей силой самостоятельного и ответственного гражданского общества. Важными структурообразующими центрами в формировании такой памяти и такого группового правосознания могли бы стать, например, региональные музеи ГУЛАГа, сегодня крайне немногочисленные, разрозненные и испытывающие дефицит общего нарратива.
Государство также напрямую заинтересовано в создании нарратива о прошлом, не загоняющего тему в «общественное бессознательное», не легитимирующего насилие и правовой нигилизм, не выключающего существенную часть граждан из разговора об истории страны, но позволяющего им чувствовать себя полноценными и полноправными гражданами. О том, что государство сознает невозможность молчания о советском терроре, свидетельствует открытие Мемориала жертвам репрессий в Москве, поддержка культа новомучеников и музейной «франшизы» «Россия — моя история». Однако готовность вести этот разговор только на полностью контролируемом поле, по возможности устранив всех независимых «собеседников» и «акторов» (об этом подробнее говорилось в первой части книги), не способствует здоровому развитию дискуссии.
Кроме того, на сегодня у России явный дефицит идей по улучшению своего внешнеполитического образа. Образ страны, спасшей Европу от нацизма, из‐за излишней эксплуатации параллельно с агрессивными и откровенно антидемократическими шагами на глазах перестал быть убедительным. Стратегия «опасного идиота» потеряла новизну, а демонстрация влияния посредством ввязывания в конфликты вроде сирийского слишком затратна. Между тем опыт Германии времен канцлера Конрада Аденауэра очень красноречиво показывает, что взвешенная и дозированная политика признания ответственности за прошлое (решение о выплатах Израилю репараций) — эффективный и сравнительно дешевый способ заработать доверие внешнеполитических партнеров. Превращение советского террора в такую тему — хороший способ, не меняя решительно текущую политику, заработать репутацию ответственного государства, движущегося в тренде «политики вины», считающейся хорошим тоном среди наиболее развитых мировых держав, о возвращении в клуб которых Россия так мечтает. Что же касается постсоветского пространства, влияние на котором Россия так отчаянно теряет, запуск разговора об ответственности за депортации и национальные операции — хороший способ сделать заявку на почетную роль «чемпиона памяти» среди соседей.