Вдали от безумной толпы - Томас Харди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Верно, Джозеф. Так вот, друзья, лучше останемся мы дома.
Все согласились с этим решением и на следующий день с трепетом ждали новостей. Однако днем было сделано открытие, которое слегка разрядило атмосферу и совершенно по-новому осветило поведение и душевное состояние Болдвуда.
Все близко знавшие его наблюдали, что, начиная с гринхиллской ярмарки и до рокового сочельника, он находился в крайне возбужденном состоянии, но никто не подозревал, что у него проявлялись симптомы душевного заболевания; только Батшебе и Оуку в известные моменты приходила мысль о его психическом расстройстве. Теперь в запертом шкафу обнаружили целый ряд необычных вещей. Несколько отрезов на дамские платья – всякие дорогие материалы, шелк, атлас, поплин и бархат тех цветов, какие, судя по стилю нарядов Батшебы, могли прийтись ей по вкусу. Две муфты – соболья и горностаевая. А главное – ящичек с драгоценностями, где находились четыре массивных золотых браслета, несколько медальонов и колец высокой пробы и превосходной работы. Эти вещи время от времени покупались в Бате и других городах и тайком привозились домой. Все они были тщательно завернуты в бумагу, и на каждом свертке стояло «Батшеба Болдвуд», а также год и число – на шесть лет вперед.
Об этих трогательных проявлениях чувства у человека, помешавшегося от любви и тяжелых переживаний, и шла речь в солодовне Уоррена, когда Оук вернулся из Кэстербриджа с известием о приговоре. Дело было к вечеру, и лицо Оука, когда на него упали отблески печи, красноречиво обо всем поведало: Болдвуд, как от него и ожидали, признал свою вину и был приговорен к смертной казни.
Между тем все шире распространялось убеждение, что в последние месяцы Болдвуда нельзя было считать морально ответственным за его поступки. Факты, установленные еще до суда, неоспоримо это доказывали, однако на суде они не были признаны достаточно вескими, даже не нашли нужным исследовать умственные способности Болдвуда. Но теперь, когда у него стали предполагать душевное расстройство, начали припоминать необычайное множество случаев, все эти факты можно было объяснить только его сумасшествием – хотя бы взять проявленную им прошлым летом неслыханную небрежность в отношении хлебных стогов.
Министру внутренних дел было направлено ходатайство, где излагались факты, на основании которых, по-видимому, можно было хлопотать о пересмотре приговора. Правда, на этой бумаге, против обыкновения, не было «многочисленных подписей» жителей Кэстербриджа, так как у Болдвуда почти не имелось друзей из числа лавочников. Лавочники считали, что человек, покупающий все необходимое у себя в деревне, подрывает благосостояние целого края, ибо господь создал села, дабы поставлять городам покупателей, и такой человек, естественно, плохо разбирается в десяти заповедях. В роли просителей выступило несколько сострадательных людей, принявших, быть может, слишком близко к сердцу недавно обнаруженные факты; после этого ходатайства стали собирать свидетельские показания, и можно было надеяться, что с точки зрения моральной ответственности преступление будет рассматриваться не как преднамеренное убийство, а как проступок, совершенный в состоянии умопомешательства.
В Уэзербери с тревогой и напряжением ждали результатов ходатайства. Приговор должны были привести в исполнение в субботу в восемь часов утра, через две недели после суда, а в пятницу к вечеру еще не было получено ответа. Как раз в это время Габриэль вышел из здания кэстербриджской тюрьмы, куда он ходил прощаться с Болдвудом, и свернул на боковую улицу, чтобы не проходить через центр города. Миновав последний дом, он услыхал стук молотков, поднял голову и оглянулся назад. Над трубами домов вставало здание тюрьмы, ярко освещенное заходящим солнцем; перед входной аркой двигались какие-то фигуры. Это плотники устанавливали вертикально столб на обнесенной перилами площадке. Оук быстро отвел глаза и ускорил шаг.
Уже стемнело, когда он добрался до Уэзербери. Чуть ли не половина поселян была на ногах, все ожидали его.
– Ничего нового, – устало проговорил Габриэль. – Боюсь, что уже нету надежды. Я пробыл с ним больше двух часов.
– Так вы думаете, он и впрямь был не в своем уме, когда сделал такое? – спросил Смолбери.
– Сказать по правде, я так не думаю, – отвечал Оук. – Но об этом потолкуем после. Что с хозяйкой? Никаких перемен за нынешний день?
– Никаких.
– Она внизу?
– Нет. А ведь она уже начала было поправляться. Ну а теперь все насмарку – у нее почти такой же вид, как на рождество. То и дело спрашивает, не вернулись ли вы, не слыхать ли чего нового, так что мы устаем отвечать. Пойти сказать, что вы пришли?
– Нет, – отвечал Оук. – Есть еще слабая надежда, но я больше не мог оставаться в городе, повидался с ним и отправился домой… Вот Лейбен… Лейбен здесь?
– Здесь, – отвечал Толл.
– Я уговорился, что поздно вечером вы съездите в город. Отправляйтесь в девять часов и ждите там известий; вы воротитесь часам к двенадцати. Ежели ничего не будет получено к одиннадцати часам, то, говорят, больше не остается надежды.
– Я все-таки надеюсь, что его помилуют, – сказала Лидди. – А если нет, она тоже помешается. Бедняжка! До чего она страдает! Ну как ее не пожалеть!
– Что, она сильно переменилась? – спросил Когген.
– Если вы не видели бедненькой хозяйки с рождества, то вам ее нипочем не узнать, – отвечала Лидди. – Глаза у нее такие печальные – ну совсем другая женщина. Еще два года назад она была этакой веселой, резвой девушкой, а теперь что с нею сталось!
Лейбен поскакал в город, и часов до одиннадцати поселяне бродили взад и вперед по кэстербриджской дороге, ожидая его возвращения, среди них был Оук и почти все работники Батшебы. Габриэль, высоко ценивший достоинства фермера, от всей души желал, чтобы Болдвуду даровали жизнь, хотя в глубине его сознания гнездилась мысль, что он должен умереть. Наконец, когда все уже утомились, издали донесся топот коня.
– Сейчас мы узнаем, что бы там ни было, – сказал Когген.
Стоявшие на насыпи спустились на дорогу – и всадник врезался в группу людей.
– Это вы, Лейбен? – спросил Габриэль.
– Я… Получено… Он не умрет. Заменено заключением на срок, какой будет угоден ее величеству.
– Урра! – гаркнул Когген от избытка чувств. – Бог все-таки сильней дьявола!
С наступлением весны Батшеба начала оживать. Прострация, в какой она находилась после изнурительной лихорадки, стала заметно ослабевать, когда окончательно рассеялась всякая неопределенность.
Но большую часть времени она оставалась в одиночестве, сидела дома или в лучшем случае выходила в сад. Она избегала людей, даже Лидди, ни с кем не была откровенна и не искала сочувствия.