1794 - Никлас Натт-о-Даг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И ты пошел ему навстречу? Дал мандат?
Блум замахал руками.
— Ни в коем случае! Он продолжал настаивать… что мне оставалось делать? Вызвал дежурного, и тот выставил его за дверь. Он же не в себе, дураку видно. А знаешь, что несколько дней назад он уже устроил переполох в управлении? Сам того не желая. Сесила же каждый знал. Знал и уважал. И многие глазам своим не поверили, креститься начали — привидение! Глядите — привидение на набережной! Только потом поняли — нет, не он. Не Сесил. Он бродил тут по Корабельной, туда-сюда, туда-сюда, на север — на юг, на юг — на север. Махал руками, как мельница, и говорил без перерыва. С кем, ты спросишь? Да ни с кем. Сам с собой. Никого с ним не было.
Кардель толкнул дверь, но она не открылась: изнутри ее подпирал сундук. Он раздраженно рыкнул, уперся плечом и напряг мышцы бедер; толкал, пока деревянный ящик с жалобным скрипом не пополз по полу, освобождая дверь. Бледный и испуганный Винге успел задвинуть стол в угол комнаты и спрятался за ним, будто стол мог послужить ему хоть какой-то защитой.
Кардель опустил деревянную култышку и поднял растопыренную правую ладонь — решил, что лучшего жеста примирения не придумаешь.
— Пожалуйста… успокойся… успокойтесь. — Он опять перешел на «вы». — Я вас не трону.
Немного помедлил, дождался, когда пройдет одышка после борьбы с тяжелым сундуком.
— Я только что из Индебету. Вы туда приходили. Блум рассказал.
Эмиль Винге, несмотря на еще не прошедший испуг, сверкнул глазами.
— Жан Мишель, вы сочли наше дело безнадежным. Это ваше дело. У меня другое мнение. Справедливость есть справедливость, она не меняется в зависимости от наших прихотей. Вчера одна справедливость, сегодня другая? Я не могу с этим согласиться и сделаю все, что в моих силах…
— У Блума тоже другое мнение, — прервал его Кардель.
Винге неохотно и, как показалось Карделю, стыдливо кивнул.
— Я понял. Насчет его мнения никаких сомнений у меня не осталось
— И что теперь? Теперь-то вы готовы сложить оружие? Впрочем, что вам еще остается…
— У меня только что была Хедвиг. Ушла несколько минут назад. Обещала подумать еще раз. А вы не столкнулись с ней на лестнице? Если не на лестнице, то в переулке-то точно столкнулись. А вы, Кардель? Вы не переменили точку зрения?
Кардель потянулся и тяжело сел на откидную скамью.
— Перестаньте, Эмиль. Вылезайте же в конце концов из своего угла. Как я могу знать, столкнулся я с вашей се-строй или нет, если я в глаза ее не видел? Может, расскажете хоть что-то про нее?
— Она самая старшая из нас… хотя, глядя на нее, этого не скажешь. И по части быстроты ума, думаю, даст сто очков и мне, и даже покойному Сесилу. У нас было… как бы вам сказать… некоторое расхождение во взглядах, но теперь все позади. Примирение достигнуто.
— Где она живет? Здесь, в городе? Или где-то еще?
— Семейный адвокат знал, что я поехал в Стокгольм распорядиться наследством Сесила. Думаю, он ей и рассказал. Мы встретились на могиле брата… она, оказывается, приходила туда несколько дней подряд в надежде меня найти.
Кардель огляделся.
— Скажите, Эмиль… бумаги вашего брата, где они? Они у вас? Вы их просматривали?
Винге грустно покачал головой.
— Нет… всерьез — нет, не просматривал. Мне надо было только найти залоговую квитанцию, а она лежала на самом верху. И другая залоговая тоже быстро нашлась.
— А могу я их посмотреть, эти бумаги?
— Зачем? Что вы хотите найти?
Кардель неуверенно пожал плечами.
— Не знаю… у меня есть одна догадка… может, найду что-то либо в подтверждение… Или, наоборот, не найду. Вреда же не будет? Позвольте… и тогда я оставлю вас и вашу сестру в покое. На глаза не покажусь.
— Ради бога.
Эмиль кивнул на полку. Там лежала кипа бумаг, завернутая в коричневую бумагу и перевязанная шнурком.
Кардель снял папку.
— Вы не поможете развязать узел? Двойной морской, знаете ли… истинное проклятие для одноруких.
Кардель уселся за стол и начал сортировать бумаги. Возился довольно долго — нужная бумага лежала, как и полагается, в самом низу.
Письмо. В самом верху дата и место отправления.
Кардель развернул его, поднес к свету и долго читал, разбирая замысловатый почерк. Закончив чтение, отложил в сторону, покопался в бумагах и выудил еще одно. Потер уставшие с непривычки глаза.
— О Эмиль…
Винге настолько погрузился в свои мысли, что вздрогнул.
— Что, Жан Мишель? Что вы нашли?
— Все в один голос говорят: что-то с вами не так. Все, кто с вами встречался. А я-то… выходит, я один слепой.
— О чем вы?
Кардель подвинул ему сначала одно письмо, потом другое.
— Вот ее прощальное письмо к Сесилу. А это письмо уездного пастора. Он сообщает о похоронах и выражает свои соболезнования. Мало того — она написала прощальное письмо. Она покончила с собой, Эмиль. Она спрятала вас в дом для умалишенных, чтобы слухи о сумасшествии в роду не достигли ушей ее жениха. Ее это мучило страшно, а когда она начала замечать и у себя те же признаки, отравилась, пока помутнение разума не помешало донести склянку с ядом до рта.
Эмиль встрепенулся.
— Ж-жан Мишель… — заикаясь, произнес он. — Что вы такое говорите… Она же только что была тут… десять минут назад! Сейчас вернется! Сама сказала — пройдусь минут десять, приведу в порядок мысли и вернусь.
— Пастор пишет… вот что он пишет: она насыпала в вино столько лютикового яда, что кожа была совершенно серой и в трещинах. Вы говорите, что встречались на Корабельной набережной — посоветоваться, подумать вместе? Исак Блум видел вас там не раз… и не только Блум. Вы были в одиночестве, шли и разговаривали сами с собой. Очнитесь, Эмиль! Вы ее нафантазировали, вашу сестру…
— Вы сошли с ума!
— Нет… не я.
Эмиль Винге подошел к столу и принялся лихорадочно перечитывать письмо. Он читал и читал, даже посмотрел на просвет. Отложил бумагу, и лицо его исказилось такой болью, что Карделю стало страшно.
— Она попросила прощения… сказала, что любит меня…
В последнем письме Сесилу не было ни слова раскаяния, ни слова о возможном примирении с Эмилем. «Обнаружила у себя те же признаки умопомрачения, что и у брата, причем все более явные, — с яростью и отчаянием писала Хедвиг. — Голоса в тишине. Голоса, которые никто, кроме меня, не слышит. Голоса давно умерших людей».
В ее горьких фразах не было ни капли сочувствия к людям, пораженным душевной болезнью, — только страх примкнуть к этому обществу отверженных. И решимость избежать такой судьбы даже ценой собственной жизни.