Часть целого - Стив Тольц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На третий день после моего воскрешения в спальню ворвался отец и воскликнул:
— Ну-ка, вставай! — Они с матерью взяли меня за руки и помогли слезть с кровати. Омертвевшие ноги не слушались, и меня потащили по комнате, словно подвыпившего в баре приятеля. — Слушай! — пришло в голову отцу. — А ты ведь, наверное, забыл, как выглядишь? — Он был прав. Я забыл. В глубине сознания брезжил образ маленького мальчика, но я не был уверен, мое ли это лицо или того, кто меня ненавидел. Когда отец тащил меня к зеркалу в спальне, мои босые ноги волочились по полу. Зрелище оказалось тяжелым. Даже безобразные люди понимают, что такое красота, когда ее нет перед глазами.
Избегать меня вечно Терри не мог. Настало время нам по-настоящему познакомиться. Вскоре после того, как всем надоело поздравлять меня с возвращением к жизни, он пришел ко мне в комнату, сел на кровать и принялся раскачиваться, вцепившись руками в колени, словно боялся, что руки оторвутся и улетят.
Я лег на спину, уставился в потолок и натянул на себя одеяло. Я слышал дыхание брата и свое тоже — его бы услышал всякий: воздух с громким присвистом вырывался из моего горла. Мне было неловко, я чувствовал себя нелепым. Пришла мысль: «Сам заговорит, когда придет в себя». Веки весили целую тонну, но я не позволял им закрыться. Боялся, что меня подстерегает кома.
Терри потребовался час, чтобы перекинуть между нами мостик.
— Ты хорошо выспался, — проговорил он.
Я кивнул, однако не нашел, что ответить. Вид брата поглотил меня всего. Нахлынула невероятная нежность, мне захотелось обняться, но я решил, что лучше оставаться безучастным. Больше всего меня ранило то, какие мы были непохожие. Я знал, что у нас разные отцы, но складывалось впечатление, что у матери нет ни одного доминантного гена. Моя кожа была жирной с желтоватым оттенком, подбородок заострен, волосы каштановые, зубы слегка выдавались вперед, уши прижаты к черепу, словно я притаился, ожидая, когда некто пройдет мимо. А у Терри были густые черные волосы, улыбка как на рекламе зубной пасты, кожа светлая с очаровательными розовыми веснушками, правильные черты лица наводили на мысль о детском манекене.
— Хочешь посмотреть мою нору? — внезапно спросил он. — Я выкопал нору на заднем дворе.
— Потом, братишка. Сейчас я немного устал.
— Пошли, — позвал отец. Он стоял на пороге и хмурился. — Тебе необходим свежий воздух.
— Не могу, — ответил я. — Слишком ослаб.
Разочарованный Терри шлепнул ладонью по моей атрофированной ноге и убежал играть. Я наблюдал за ним из окна. Он сгустком энергии прыгал по цветочным клумбам, молнией исчезал и появлялся из выкопанной им норы. Пока я смотрел на брата, отец оставался на пороге; его глаза светились, он по-отечески улыбался.
Вот что меня тревожило: я заглянул за черту, смотрел в желтые глаза смерти и теперь, вернувшись к живым, задавал себе вопрос — нужен ли мне солнечный свет? Хочу ли я целовать цветы? Бегать, играть и кричать: «Жив! Жив!» И отвечал себе: нет. Мне хотелось оставаться в кровати. Трудно объяснить почему. Пока я находился в коме, во мне поселилась всепобеждающая лень, проникла в кровь, овладела всем моим существом.
С того момента, когда я только-только вышел из комы, прошло всего шесть недель, но родители и врачи — несмотря на то что любая попытка пройтись доставляла мне такую боль, что меня скручивало, словно ветку эвкалипта в костре, — решили, что мне пора вернуться в школу. Предполагалось, что мальчик, проспавший большую часть своего детства, может незаметно влиться в среду себе подобных. Сначала меня забросали вопросами: «Ты видел сны?», «Слышал, когда с тобой разговаривали?» Просили: «Покажи пролежни». Но чему точно не учит кома, так это как раствориться в окружении. Если, конечно, все люди вокруг тебя не спят. Мне требовалось научиться этому за несколько дней, но я потерпел позорную неудачу. Через две недели началась травля: меня пихали, били, унижали, оскорбляли, надо мной смеялись, тянули сзади за брюки, показывали мне язык и, что тягостнее всего, перестали со мной разговаривать. В нашей школе было около двухсот учеников, и все как один меня избегали. Их холодность обжигала хуже огня.
Каждый день я с нетерпением ждал, когда занятия кончатся и я смогу вернуться в кровать. Мне хотелось проводить там все время. Я любил лежать: прямо надомной горела лампа, сбившиеся одеяла напоминали толстые свитки. Отец к тому времени потерял работу (тюрьму закончили строить и торжественно открыли, пока я находился в коме), он врывался ко мне в комнату в любое время и кричал: «Марш из постели! Господи! Такой чудесный день!» Его гнев десятикратно усиливался, если он обращался к Терри, который тоже любил полежать. В это трудно поверить, но хотя я и был юным инвалидом, все равно оставался для Терри героем. Он меня обожал. Боготворил. И когда я целый день валялся в постели, он следовал моему примеру. Если меня тошнило, он совал себе пальцы в горло, вызывая рвоту. Если я свертывался калачиком под одеялом и дрожал, он тоже забирался под одеяло и так же трясся. Это было трогательно.
Отец невероятно боялся за него и все свои умственные усилия направил на то, чтобы отвести от своего настоящего сына беду, в которую он в будущем мог из-за меня попасть.
Однажды ему пришло в голову — и надо сказать, для родителя мысль была неплохой — если ребенок одержим чем-то вредным, единственный способ его отвлечь — заменить вредное увлечение на полезное. Чтобы отвлечь Терри от желания стать инвалидом, отец выбрал для него нечто настолько же австралийское, как укус воронкового паука в коленку.
Спорт.
Было Рождество. Терри подарили футбольный мяч.
— Пойдем постучим, — предложил ему отец.
Брату не хотелось, поскольку я оставался дома, но отец проявил твердость и вытащил сына на солнце. Я наблюдал за ними из окна. Терри притворялся, что хромает. И всякий раз, как отец посылал ему мяч, с несчастным видом ковылял по лужайке.
— Перестань хромать!
— Не могу!
— С твоей ногой ничего нет.
— Есть!
Отец с досады плюнул и, ворча, направился домой, ломая голову, как поступить, и строя всевозможные планы, разумеется, подобно всем отцам, исключительно из любви. Он решил, что на некоторое время необходимо разлучить нездорового приемного и здорового собственного сыновей. Болезнь он считал сочетанием лени и слабости, то есть склонностью характера, и в доме нельзя было кашлянуть, чтобы он не увидел в том отражения гнилой внутренней сущности. Его невозможно было обвинить в отсутствии сердоболия, и он честно внес личный вклад в борьбу за существование, но принадлежал он к тем людям, кто за всю свою жизнь не болел ни единого дня (если не считать болезнью отвратительное чувство, внушаемое сознанием, что нечем платить по счетам). И не знал никого, кто бы страдал от болезней. Даже его родители отправились на тот свет не после продолжительной немощи, а погибли во время аварии автобуса. Я уже говорил: детство научило меня — различий между бедным и богатым не существует. Разница между больным и здоровым — вот что неколебимо.