Николай Гумилев - Юрий Зобнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понять Блока можно, если вспомнить, что в блоковском творчестве имеется стихотворение, содержание и композиция которого зеркально противоположны гумилевскому «Городку». Стихотворение это было написано Блоком двумя годами раньше, в 1914 году. Вот оно:
Здесь тоже сцены выстраиваются по закону прямой перспективы, однако принцип расположения этих сцен иной, нежели в гумилевском «Городке», хотя содержание их схожее: и там, и здесь эмблематика «духовной» сферы бытия русского человека сочетается в композиционном единстве с реалиями быта, причем быта мещанского, низкого. Что мы видим у Блока? На первом плане возникает сцена в церкви, т. е. тот самый образ храма, который у Гумилева являлся композиционным фокусом, смысловым центром всего построения — здесь выносится на композиционную периферию, в качестве, если угодно, фасада, прикрывающего подлинное содержание русской жизни. Затем, в средней плоскости, рисуются сцены отталкивающих животных действий героя, перед этим находившегося в храме, — молитвы и «медный грош», пожертвованный им, отмежевываются здесь от подлинного композиционного центра, оказываются чем-то «внешним», акцидентальным. И, наконец, образом, эмблемати-зирующим истинное средоточие русской жизни, ее сущность, образом, к которому сходятся все лучи перспективы, становится картинка спящего «на перинах пуховых» в «тяжелом сне» героя. Храм, таким образом, становится символом «тяжелого», т. е. похмельного, сна — подлинного, по мнению Блока, идеального начала, организующего жизнь России.
Между тем, расходясь в расстановке приоритетов при художественном осмыслении одного и того же предмета — жизни русского народа, авторы обоих стихотворений предельно доброжелательно относятся к изображаемому. Правда, в гумилевском стихотворении специальных средств для выражения этой доброжелательности не требуется, она и так очевидна. Блок же оговаривается:
Оговорка эта крайне ценна, ибо без нее мы никогда бы не догадались о подлинном отношении автора к изображенному им миру, главным действующим лицом которого является пьющий, ворующий и бесчинствующий герой, заходящий, правда, иногда и в храм. Последнее, впрочем, может служить лишь поводом для лишних упреков (лучше бы и не заходил). Любовь к такому миру и такому герою — болезненное извращение, никаких внешних и духовных мотивов для этой любви нет (Лермонтов, по крайней мере, видел в схожей ситуации помимо «пьяных мужичков» хотя бы «степей глубокое молчанье», «лесов безбрежных колыханье» и т. д. («Родина»). Можно, конечно, прийти в зловонный кабак, набитый пьяными русскими бомжами и урками, и, зажимая нос и с трудом удерживая в горле тошноту, провозгласить: «Люблю! Именно за вонь люблю, за матерщину, за щетину на физиономиях, за пьянство — ибо больше ничего существенного в вас, братья мои, не вижу. Все иное в вас — ложь и притворство, а главное — грязь, вонь и мрак, сиречь пьяный сон беспробудный. Вот за это и люблю! Вот за это и дороже мне этот кабак всех краев!»…
А ведь и не выйдет из этого ничего хорошего. И урки с бомжами не поверят и еще, чего доброго, обидятся, и тебе самому эта комедия скоро опротивеет настолько, что захочется, при удобном случае, взять, да всех «любимых» и перестрелять:
— т. е. в ту самую, олицетворением которой и являлся храпящий на «перинах пуховых» мужик-купец из стихотворения 1914 года.
Нет, не была и такая Россия Блоку «дороже всех краев». В тех, которые «дороже всех краев», пулями не палят. Другая (какая только? Вероятно, существовавшая в сознании Блока в качестве мечты о будущем), конечно, была. А эта — нет.
В симпатии Гумилева к изображаемому им миру нет ничего болезненного, хотя — и это нужно подчеркнуть особо — это тот же самый мир, населенный теми же самыми героями, один из которых выведен в стихотворении Блока. По крайней мере, в том, что гумилевские «мужики, цыгане, прохожие», населяющие «Городок», не грешат приблизительно теми же грехами, что и блоковский герой, утверждать не возьмется ни один из тех, кто хоть раз столкнулся с российским житьем-бытьем. О мире других стран, каковые Блоком отметались в приступе любви к «такой России», умолчим (хотя, вероятно, известные проблемы подобного рода есть — на свой, конечно, манер — и там). Но за наших «мужиков, цыган и прохожих» — отвечаем без колебаний. Грешны. Хотя относительно того, что грешны бесстыдно и беспробудно, — большой вопрос.
Все дело в том, что и блоковский герой, насколько можно судить из самого же текста стихотворения, грешит именно стыдно и пробудно. Понять это можно из того, что, проснувшись «с головой от хмеля тяжкой», он совершает нелогичный с точки зрения «бесстыдного и беспробудного» грешника поступок — идет в храм. Пребывание в храме (полтора-два часа на ногах, фактически без движения) физически тяжело для человека в состоянии похмелья. Гораздо естественнее для «беспробудного» мерзавца, слушающего только позывы грубой плоти, пойти с утра в кабак и… не возобновлять «счет часам и дням», или, по крайней мере, так и лежать на «перинах пуховых» с холодным полотенцем на «голове от хмеля тяжкой». Между тем блоковский герой хочет
— т. е., несомненно, стыдится своего неудобоприемлемого для участия в богослужении вида. Какое же тут «беспробудное бесстыдство»? Напротив, если судить о ситуации, нарисованной Блоком объективно, то речь идет здесь как раз о таком моменте во внутренней жизни человека, который именуется в православном лексиконе пробуждением души от сна, духовным восстанием — «Душа моя, душа моя! Восстань, что ты спишь?., конец приближается и ты смутишься. Итак, трезвись же, дабы тебя пощадил везде сущий и всё исполняющий Христос Бог» (Канон великий, творение святого Андрея Критского. СПб., 1996. С. 31, русский перевод). Герой Блока и переживает такой момент «пробуждения», идет в храм, кается, умиляется, прикладывается к образам, жертвует «грошик медный» — затем, по пришествии домой, вновь погружается в жизненную суету, душа его «засыпает» ранее, нежели засыпает он сам, он вновь грешит… с тем, чтобы вновь, в какой то момент очнуться, ужаснуться, «сторонкой» пробраться в храм и т. д. То же, вне всякого сомнения, происходит и с героями «Городка». Блока это ужасает. Гумилев считает это «настоящей жизнью».