Струна - Илья Крупник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Просто автор-рассказчик в «Журнале Печорина» и в «Фаталисте» трансформируется окончательно в «Героя нашего времени», в обобщенный образ. «Да это злая ирония», – скажут они, критики, читатели. «Не знаю», – отвечает автор Лермонтов в предисловии. Много намешано в этом его герое – и хорошее (его подлинное горе, когда он навеки теряет Веру – сцена у трупа его коня), и то плохое – бедная Мэри, которую он в душе жалеет, и ценит ее человеческие качества, и все равно продолжает игру (хотя и готов в какой-то момент пасть к ее ногам). Много нарочитого в этом герое, внешнего, игрового, зло игрового, потому, как считает автор, характерное для самых разных людей его круга, разочарованных в том, что нет у этого поколения (после декабристов, о чем писали сто раз) «настоящего дела». Вспомним:
«Печально я гляжу на наше поколение. Его грядущее…» И концовка «Княжны Мэри» о матросе, оставленном на берегу. Далее прорывается: «А ведь существовала высокая цель в жизни». Единственное остается: Кавказ – «это самое счастливое мое время». Белинский: «он хочет проситься на Кавказ. Душа его жаждет впечатлений жизни». Ко всему: «Я всегда любил природу». Да и активная (хоть какая-то, хоть и война) жизнь. Но не в войне ведь «высокая цель в жизни» и – он уже хотел в отставку: «А чего мне здесь еще ждать»…
Дразнит Грушницкого от скуки, а сам печален, и история с княжной Мэри в глубине души самому – «неужели мое единственное назначение на земле разрушать чьи-то надежды», чтоб не было скучно жить. Сам готов был кончить игру с Грушницким, если тот откажется от коварства замысла секунданта-капитана, обнять Грушницкого, «ведь когда-то мы были приятелями».
В общем… Двойственна, многослойна человеческая суть. Да еще прибавим: ему ведь совсем мало лет (23?), он все еще в душе мальчик, хороший и дурной, и так склонен еще к маске, внешнему (как, мол, его посчитают окружающие). А искреннее, ненаигранное прорывается (повторим – любовь к Вере: «обрадовался возрождению чувства»).
Пора кончать. Последнее: почему в юности мы (многие) подражали Печорину – любили маски, этого скептического красавца, но в том-то и дело, что явно чувствовали в нем, о чем говорилось, не то дурное («разрушение чьих-то надежд» от скуки) и его интриги, а прорывающееся искреннее (повторим снова, еще раз) в нем хорошее. Это уже инстинктивно.
В завершение совсем о другом. Роман из новелл «Герой нашего времени» высшая точка Лермонтова, но…
Он ведь еще начал писать «Штосс» (кроме очерка «Кавказец»). И такое впечатление, что это начато было давно, в стиле «Княжны Лиговской» (начало: «У графа В. был музыкальный вечер»), а с середины совсем другой стиль, куда ближе «Герою нашего времени».
Когда-то Михаил Михайлович Бахтин сказал – есть теория одного немецкого ученого: сколько бы ни прожил человек (речь о писателе), как бы ни считали огорченно, что он смог бы еще столько замечательного написать: остались ведь планы новых сочинений, черновики, – все равно он полностью выполнил свое предназначение на земле. Даже если прожил всего двадцать – тридцать лет.
Очень редко кому дано закончить на своей высшей точке, хочется еще и еще. Дано было Пушкину, тогда как считали современники, «кончился (мол) как поэт Пушкин», староват, к сорока уже. А Пушкин закончил «Медным всадником». Как Достоевский «Братьями Карамазовыми».
Даже Гоголь не смог остановиться на «Мертвых душах», пытался еще, еще, и… не получилось, конечно. Дар стал затухать, высшая точка пройдена?
Кстати. Почему-то мне все время казалось, что «Штосс» (не думая, не помня о заголовке) это и есть гоголевский «Портрет» из «Петербургских повестей», до того помнились все подробности (кроме начала «У графа В…»), чуть ли не каждая мелочь – как он с дворником разговаривает, как он снимает квартиру, как рассматривает портрет.
Перечел «Портрет» Гоголя и подумал: а ведь «Штосс» ярче (стиль?), потому и запомнилось так. Но здесь иное: не о «высшей точке». Гоголевский «Портрет» самый ранний из написанных рассказов «Арабесок». В отличие от замечательных последующих рассказов, идея «Портрета» подается просто впрямую назидательно. Да еще есть и вторая часть, где «разжевывается», кто такой был оригинал портрета и пр., пр., длинно-пересказово повествуется об этом. А к чему? Всегда важнее все-таки конкретные сцены, как в том же «Носе», как в «Невском проспекте». Однако впереди: «Мертвые души». Вот концовка.
В общем… Перейдем уже к другому. Попробуем уже другое.
Как хорошо сказал Фолкнер: «Стойкость – твоя награда».
Фолкнер. Он умер в 65 лет. Впервые он публикует «Шум и ярость», «Святилище», новеллу «Роза для Эмили» и пр. в 32–33 года. А на 41-м году «Дикие пальмы». И за тридцать лет с небольшим написал столько… Но в 46 лет его перестали читать и переиздавать, его «забыли». А он продолжал работать до конца, до своей великой трилогии в самом конце. И в 50-м году была Нобелевская премия.
Все время он экспериментировал, пробовал по-разному строить свои романы. Здесь я не могу писать о стиле, это переводной язык, но построение всегда восхищало, и часто неожиданностью. «Осквернители праха» начинается так, что читатель с первых фраз ничего не понимает, в то время как оба персонажа понимают друг друга с полуслова и даже понимают, что думает другой: они ведь знают, в чем дело, что случилось, как было раньше и т. д. Удивительно. Он искал высшей правдивости повествования. Давать сразу, без всяких вступлений и объяснений «посторонним» (читателям), словно бы самую непосредственность, живую жизнь, психологию этих людей, и эти люди внутри событий, им ничего не нужно друг другу объяснять. Только постепенно «посторонний» начинает тоже понимать, входит, именно входит уже как равный в эти события, в эту жизнь. А как построен «Особняк»? Ведь с самого начала читатель знает, что Минк Сноупс, освобожденный наконец из каторжной тюрьмы, идет чуть ли не через всю Америку домой, чтобы отомстить за все Флему, убить его, и мы все как будто понимаем, чем кончится повествование: Флем получит пулю. Однако это знание конца не охлаждает внимание, с напряженным интересом следим за всеми событиями в этом долгом пути Минка к последней точке – пуле. Но – случится ли это? Может быть, секрет в том, что может не случиться.
А повествование от первого лица человека слабоумного? А контрапункт в «Диких пальмах», где идут параллельно независимые друг от друга два совершенно не связанных друг с другом повествования? Почему-то я помню, и не только я, историю наводнения и каторжника, который спасает людей, а в конце его не освобождают, как обещали, но он спасал людей и не пытался освободиться сам, исчезнуть, он действительно искренний, а не прагматичный спасатель. Эта часть повествования запоминается очень ярко. Почему? Эти сцены: бесконечная гладь воды, утлая лодочка, люди, уцепившиеся за что попало, чтобы не погибнуть, и как он их принимает в лодку. Видишь все: и этих людей, и обстановку, все видишь. Наверное, потому что первая (условно) часть двойного повествования написана куда ярче контрапунктной второй части. Потому и запомнилась так хорошо, а вторая исчезла начисто из памяти (но, может быть, это субъективно).