Процесс исключения - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако ни о его беде, ни о его борьбе я и не покушалась в своих воспоминаниях писать. О борьбе за сказку потому, что он сам написал о ней в книге «От двух до пяти», а о Чуковском-критике потому, что, я уверена, о нем вспомнят и напишут другие, чуть только и это «утаенное наследство» будет читателю возвращено.
Я же в своих воспоминаниях собиралась припомнить то, что помню во всем мире я одна: свое детство и его молодую дружбу с детьми.
Но хозяйство-то у нас плановое: кому о ком вспоминать, что следует в памяти укоренить, а что из памяти выкорчевать, кто будет назначен в близкие Корнею Чуковскому, а кто в дальние, об этом не нам судить. Начальству виднее.
Мне о нем вспоминать – не положено.
Но ведь я не только мемуарист. Иногда меня тянет заговорить не только о прошлом, но и о настоящем.
Начиная с последних чисел августа 1973 года и на протяжении первой декады сентября в наших газетах велась систематическая травля Сахарова и Солженицына.
Она была давно ожиданной и по набору стереотипов совершенно заурядной. Кого только у нас не травили! Чьи только идеи не выворачивали наизнанку!.. Сахаров и Солженицын взяли на себя труд: самостоятельно осмыслить прошлое и современность, задуматься о будущем, да еще при этом, вместе с друзьями, взвалили себе на плечи защиту незаконно гонимых. Открытую, громкую. Ну как же было их не загрызть? Подвергают они сомнению законность, соответствие Советской Конституции того или другого приговора – стало быть, они антисоветчики. По-иному, чем газета «Правда», предлагают они вести борьбу за мир? стало быть, они жаждут войны… В каждом из них бьется своя, собственная, выработанная жизнью, а не из газеты вычитанная мысль, работает взыскательная, жестокая к себе, непримиримая, ищущая истины совесть – не циркулярная, своя – это подвижничество духовной работы ни в коем случае не может быть прощено. Если к совести присоединяется гениальность, а к гениальности мужество, то слово обретает огромную власть над людьми. Правящая власть не любит, чтобы над людьми являлась еще чья-то – органически возникающая, безмундирная. И до тех пор, пока почему-либо не считает возможным прибегнуть к прямому физическому насилию, – прибегает к отравлению людского сознания ядовитыми газами лжи.
Средства массовой информации, сосредоточенные в одних руках, дают для этой газовой атаки небывалые возможности. Ну как же людям, вдыхающим из каждого номера каждой газеты яд, не отравиться ложью и не возненавидеть Сахарова?
(Я считаю академика А. Д. Сахарова человеком, одаренным нравственной гениальностью. Физик, достигший огромного профессионального успеха, один из главных участников в создании водородной бомбы, – он ужаснулся возможным результатам своей удачи и кинулся спасать от них мир. Испытание новой бомбы людям во вред! Дело не в отказе от колоссальных денег и карьеры; нравственная гениальность Сахарова, даже если впоследствии он не создал бы Комитет прав человека, проявилась прежде всего вот в этом: одержав профессиональную победу, он понял не только пользу ее, но и вред. Между тем людям искусства и людям науки обычно ничто так плотно не застилает глаза, как профессиональная удача.)
В газетах осени 1973 года подвиг Сахарова был искажен и оболган. Человечнейшего из людей, безусловно достойного премии Мира[40], выставили на позор перед многомиллионным читателем как поборника войны.
Но, признаюсь, не это поразило меня, не это заставило схватиться за перо. Кого только и за кого только у нас не выдавала в случае нужды наша пресса!
Осенняя кампания семьдесят третьего года (не тридцать пятого, не тридцать седьмого-тридцать восьмого, не сорок шестого, не шестьдесят восьмого, а семьдесят третьего) против Сахарова и Солженицына поразила меня именами соучастников в преступлении.
Колмогоров. Шостакович. Айтматов. Быков.
Ведь это не какая-нибудь шпана, по первому свистку осуждающая кого угодно за что угодно. Это не какая-нибудь нелюдь. Это – людь.
Интеллигенция верит им: ведь «говорит сама наука», «говорит само искусство»! И верит не одна интеллигенция.
Знаменитыми своими именами деятели науки и искусства подтвердили клевету, соучаствовали в газовой атаке, цель которой – отравить сознание нашего народа новой ложью!
И лжесвидетельствуют они не под пыткой, не под угрозой пытки, не под угрозой тюрьмы, ссылки или какого бы то ни было вида насилия, а находясь в полной безопасности, по любезному приглашению телефонного звонка.
Вот что поразило меня. Вот почему – чтоб оказать первую помощь отравленным – я написала статью «Гнев народа»[41]. Вот почему я срочно вручила ее американскому корреспонденту: мне необходимо было, чтобы противоядие возможно скорее любыми средствами достигло отравленных.
Я понадеялась на радиостанцию «Голос Америки». Я не ошиблась. Статья моя достигла слуха многих миллионов обманутых моих соотечественников.
25 декабря 1973 года я получила письмо из Союза писателей.
Привожу его целиком:
Уважаемая Лидия Корнеевна!
Мне необходимо побеседовать с Вами. Прошу Вас быть в Секретариате у меня 28 декабря, в пятницу, к 14 часам.
Ю. Стрехнин
Секретарь Правления Московской Организации СП РСФСР
24 декабря 1973 года.
В пятницу я отправилась. Со Стрехниным мне уже случалось беседовать в семьдесят втором году после опубликования в Америке моей книги «Спуск под воду». При всей учтивости моего собеседника – это был форменный допрос, ничто иное. На прощание, Стрехнин сказал: «Я надеюсь, наш разговор не сделается достоянием гласности?» – «Хорошо», – обещала я. Отчего обещала? Оттого что, сказать по правде, тогда мне было жаль Ю. Ф. Стрехнина; мне примерещилось, что, хотя допрос он вел искусно и твердо, он сам немножко стеснялся принятой на себя обязанности.
Сейчас я сожалею уже не о Стрехнине, а о своем обещании. Но как бы там ни было, дала слово – держу.
Вторичный вызов к Стрехнину, в декабре 1973 года, и потом вызов на Секретариат – это уже дело иное. Тут уж никакие обещания меня не связывают, и записи я вела, не скрываясь.
Мне хочется, чтобы читатель ознакомился с ними: они дают ясное представление о духовном уровне тех, кто мнит себя руководителями нашей литературы.
28 декабря 1973 года, ровно в два часа дня, я поднялась на второй этаж Центрального Дома литераторов и вошла в кабинет к Стрехнину. Он встал из-за письменного стола, поздоровался и предложил мне кресло. Я примерилась: кабинет маленький, окно большое, свету много. Я вынула из портфеля дощечку с наколотой бумагой, ярко пишущий фломастер и линзу. (Я могу писать, только приблизив бумагу к глазам, а читать только сквозь линзу.) Стрехнин сказал, что 14 декабря состоялось заседание бюро Объединения детских и юношеских писателей, на которое меня пытались пригласить, но не удалось, потому что не могли дозвониться. А вопрос там стоял серьезный: товарищи ходатайствовали перед Секретариатом об исключении меня из Союза.