Процесс исключения - Лидия Чуковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изложены назидательные упреки Секретариата по нашему адресу на таком – не смею сказать – языке (переберите все письма литераторов друг к другу, все эпистолярное наследие русской литературы – не найдете; не верится, что перед нами творение писателей, а не работников ЖЭКа):
«Секретариат… не может пройти мимо того обстоятельства, что по своему содержанию это заявление явно рассчитано на то, чтобы (того – что – на то – чтобы!) завуалировать откровенно-неприкрытую антисоветскую сущность… произведений Синявского и Даниэля».
Да ведь по-русски неприкрытый это и есть откровенный! Что же значит «откровенно-неприкрытая»? Обнаженно-нагая?
«Даже не считают нужным должным образом»…
Нужным должным!
Чудесно кончается одно из писем – сразу видно, что составляли его мастера русской прозы:
«На основании всего вышеизложенного Секретариат считает необходимым затребовать объяснений от членов СП, связавших себя с делом Гинзбурга, Галанскова и других, путем подписи ряда писем и заявлений, с тем…»
Синтаксическая катастрофа: связавших себя с тем? связавших себя путем? И кто же себя с кем связал этим путем? Секретариат с подписавшими защитительные просьбы? Писатели, подписавшие письма, связали себя с Секретариатом путем своих подписей?
Отступники родного языка! Кого вы смеете именовать отщепенцами!
…Весною 1968 года Секретариат счел «нужным должным» затребовать у «подписанцев» объяснений. Мне же досталось беседовать с одним из тогдашних секретарей Московского отделения т. Росляковым. Меня вызвали, и я послушно явилась. Разговор в кабинете с глазу на глаз. (Можно ли представить себе одного из «Серапионовых братьев», вызывающего на допрос другого брата; или одного члена Коллегии «Всемирной Литературы» – Блока или Ольденбурга, допрашивающих Браудо или Гумилева? или любого студиста студии «Дома Искусств»? Литературные дружбы – и распри! – не на допросах держатся.) Т. Росляков был вполне вежлив и даже мягок, а я все равно вспоминала не «Дом Искусств», а Большой Дом. Записи я не вела, привожу разговор по памяти. Речь шла главным образом об Александре Гинзбурге. Вот, мол, западная пресса именует Гинзбурга писателем, а какой он писатель? Ни одной напечатанной вещи. Вы читали его книги? Я ответила, нет, не читала, но отсутствие напечатанных работ ничего не доказывает: могут ведь и не напечатать талантливое, живое, а в столе у Гинзбурга я не рылась. Тогда т. Росляков, весело улыбаясь, спросил, известно ли мне, где работал интеллигентный Гинзбург незадолго до ареста.
– Нет. Мне известно, что его сначала лишили возможности учиться, а потом и работать. И арестован он за то, что собрал документы по делу Синявского и Даниэля.
– Он устроился на работу в артель по уничтожению мух, – давясь от смеха, сообщил т. Росляков. – А вы его защищаете, словно он интеллигент!
Я ответила, что если т. Рослякова лишат зарплаты в Союзе, да еще перестанут печатать, да еще не возьмут на какую-нибудь интеллигентную службу, то, быть может, и он окажется вынужденным приняться за какой-нибудь не особенного интеллектуальный труд; а в уничтожении мух я ничего зазорного не вижу. «И почему вы полагаете, – сказала я, – что писатели обязаны вступаться только за литераторов? только друг за друга? Короленко думал иначе. Пусть Гинзбург не писатель, а всего лишь член артели по уничтожению мух – всякий труд достоин уважения… Я уважаю Гинзбурга за то, что он собрал документы по процессу Даниэля и Синявского. В прессе суд и подсудимые представлены были в умышленно искаженном виде – документы, собранные Гинзбургом, точны»[33].
Мирно побеседовав минут сорок, мы мирно расстались. Но через некоторое время я получила из Союза писателей еще одно интересное послание. Это уже было не письмо, не машинопись, а отпечатанный в типографии, в виде тонкой тетрадочки, «Информационный бюллетень Секретариата Правления Союза писателей СССР» (1968, № 6). Последняя страница: «Ответственный редактор К. Воронков». И последняя строка: «Информационный бюллетень» рассылается по списку». Никогда раньше я «Информационного бюллетеня» не держала в руках (этакий подпольный Самиздат Секретариата); что же это сейчас меня вдруг почтили? Перелистываю: «Собрание партийного актива творческой интеллигенции столицы». Нет, не то – я не партийный актив творческой интеллигенции. «Трибуна писателя». Нет, и это ко мне не относится: кто же меня пустит на трибуну? А, вот оно: «Осуждение политической и гражданской безответственности». И выше: «В Секретариате Правления Московской организации». Тут я уже вижу свою фамилию. Интересны рубрики: «строгий выговор с предупреждением и занесением в личное дело»; просто «выговор», не строгий, «с занесением в личное дело»; «поставить на вид»; «строго предупредить» и просто «предупредить».
Мелькают имена и выговоры, строгие и нестрогие.
Мне достался: «выговор с занесением в личное дело».
Что ж, я не в обиде. Галич, Копелев, Войнович, Искандер и Самойлов! и Корнилов!
Обижаться грех.
Но – удивляюсь. Ведь это писатели писателям «ставят на вид». Заразились писатели чиновничьей паршой и коростой.
И опять – неуместное видение прошедших годов: зима 1920/21-го, «Дом Искусств» (угол Мойки и Невского); оледенелый Петроград, лишенный дров, электричества, трамваев, а иногда и воды; сугробы и 20 градусов мороза за окнами; я – издавна и привычно голодная – в уголке, в комнате Слонимского в «Доме Искусств», где собрались «Серапионовы братья».
Впустил – и даже втащил меня сюда Лева Лунц – «Серапионов брат» и брат моей подруги, Жени Лунц, с которой я сижу за одной партой в школе (бывшее Тенишевское училище). Никто не обращает на меня никакого внимания; я здесь не в счет, школьница, мне тринадцать лет; сижу и сижу; помню Слонимского, Зощенко, Никитина, Каверина – а на койке теснятся плечом к плечу три молодые девушки, не мне чета, взрослые и красивые, им уже лет девятнадцать – двадцать; их зовут Зоя, Лида, Дуся… Я привычно, как и все, голодна и, как и все, радуюсь раскаленной трубе; на ногах у меня туфли, вроде лаптей, сплетены они из веревок – веревочные туфли, подшитые, вместо подметок, кусками занавески; но я не чувствую ни своей разутости, ни голода; я слушаю; все кругом представляются мне такими взрослыми, умными и такие непонятные слова говорят о литературе; и читают стихи (вот стихи я знаю не хуже их!), и с неистовством спорят – и тут же спор прерывается эпиграммой и хохотом! Как они потешаются друг над другом… Я не решаюсь вместе с ними смеяться; я не в счет – тихонько сижу в уголке и завидую взрослым девушкам.
Живут у меня до сих пор в памяти эти молодые люди, и эти скромно-царствующие девушки, и эта раскаленная дровами и спорами труба железной печурки. Разные дарования отпущены были этим людям, но как я благодарна им по сей день за то, что они назвали себя «братьями» (пусть это братство с годами распалось! оно все-таки существовало), и можно ли вообразить, чтобы один «Серапионов брат» ставил другому «на вид»? Или «объявлял выговор»?