Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание - Галина Козловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странная вещь – я совсем сейчас не слушаю музыки. Аликину могу слушать спокойно и радостно. Чужую, кого бы то ни было, – не могу… Так больно, так невыносимо больно! Я мало плачу, но тут я теряю всякий контроль над собой. Это такое непередаваемое чувство осиротелости, слуховой обездоленности!!! Ведь всю жизнь я слышала музыку рядом с ним, через него, через его божественный слух и понимание всей стихии музыки, и теперь этого нет, и куда всё это ушло?!!
Прощайте, мои дорогие. Да хранит вас Бог. Может, Он даст, что и увидимся.
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
Конец декабря 1977
Дорогие мои Женя и Аленушка!
Вы оба и все кровиночки ваши – будьте все счастливы, здоровы и осыпаны благами. Новогодние мои пожелания длятся всегда, но рождественские дни всегда озарены нежностью к тем, кого любишь, и хочется им сказать об этом.
Для меня эти дни навеки связаны с последними мгновениями жизни, и канун Нового года – это последний счастливый день в моей жизни, когда Аля был со мной. Не знаю, как проживу до девятого января.
Недавно отправила в Музей Глинки всё его рукописное наследие. Они собираются открыть постоянно действующую экспозицию его персонального фонда, с рукописями партитур, фотографиями и личными вещами. Остались его дневники (он их вел с десятилетнего возраста). Женичка, посоветуй мне, как с ними быть. Я обещала, что я отдам музею, что сочту возможным. Есть годы, особенно ранние, киевского периода, удивительные. Это какая-то совершеннейшая булгаковщина по жизни и удивительный мир музыки, интенсивный и поражающий. Но как быть с тем, что не для посторонних глаз? Напиши мне, как мне со всем этим быть и что ты считаешь лучше. Если я смогла иметь дело с музыкальными рукописями, то с дневниками я еще не готова встретиться. Я начинаю дрожать и плакать.
Недавно мы пережили сильнейшее землетрясение, Матушка-земля напомнила нам худшие времена 1966 года. Падали и разбивались вещи, потолки и крыша трещали, скрежетали и, казалось, рухнут. Я была не одна, и мы выбежали в сад, где Журушка дрожал и потом долго судорожно зевал. Мы вошли в дом, благоухающий пролитыми духами и мокрыми полами от опрокинутых цветов.
Убрав комнаты, мы с приятельницей сели ужинать и, чтобы унять дрожь и боль в брюхе от пережитого перепуга, вдвоем высадили пол-литра водки. Но эта хемингуэйщина ничему не помогла – сердце заболело еще сильней. А ночью решила спать, не раздеваясь. Вот мы так «потрясно» (как ныне говорят) живем. Люди порой также дарят «человекотрясениями» – сокрушающими и выбивающими почву из-под ног. Трудно ходить по трясине подлости и скверности. И почему это столько сволочности развелось?
У меня стоят и пахнут две елочки, и в сочельник мы с Борей, как всегда, слушали колядки и сели за стол со звездой. На ночь читала папу[283], его рождественские удивительные стихи[284]. Словно мир раздвинулся, и душа вошла туда, где ей надлежало быть.
Как вы живете, мои дорогие? Хочу о вас всё знать. Ужасно хочу вас видеть и мечтаю о лете, а вдруг смогу вырваться от азийской жары к вам в прохладные леса?
Как Надя М.? Будешь писать, напиши о ней. Она совсем забыла меня.
Как о многом надо поговорить с тобой, Женичка! Доволен ли ты своими трудами?
Итак, еще раз – счастливого Рождества и Нового года! А у нас снег, дождь, зеленая трава и веселые дрозды.
Крепко целую. Будьте благословенны.
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
14 марта 1978
Мои дорогие и милые Алена и Женичка!
Простите, что, получив ваше славное письмо, отвечаю не сразу.
Долго и тяжело болела. Поверила коварному теплу. Было плюс восемнадцать градусов, как было не поддаться, и посидела два часа на крылечке. К вечеру была готова, но самое грустное было, что снова простудила больные почки, чего мне нельзя.
Кроме того, в эти же дни чуть не погиб Журушка, он простудился, не мог стоять, дважды в день кололи пенициллином, смазывали горло, делали ножную ванну. Всё это так меня разволновало, и я так испугалась, представив себе свое полное одиночество в опустелом доме, что со мной случился мозговой спазм. Еле привели в себя. Ведь Гопи для меня – человеческое существо, очень любимое и таинственное. Его душа связана глубокими узами с его ушедшим другом, и проявления его любви всегда потрясают.
Но теперь всё как будто позади, и благословим весну, которая приступила к совершению своих чудес у меня в саду. Вот-вот брызнут фиалки и гиацинты – прячутся в листьях, смешные, еще совсем не роскошные, похожие на спаржу.
С каждым годом всё сильней чувствую диво этого времени года и стараюсь не пропустить ни одного мгновения из его чудес. Не верю себе, что способна еще испытывать счастье, да даже виновата перед Ним, что я все-таки могу быть порой счастлива от одного дыхания этого зеленого мира. Ведь это не измена – не правда ли? И как неотступна мысль, что и для меня это скоро померкнет. Поэтому, дыша весной, стараюсь не казнить себя за радость и все-таки казнюсь и горюю.
Очень много думаю о Времени и о печали, сколько в ней граней и нету ни дна, ни пределов. Среди плохих переводов Омара Хайяма есть одна строчка, самая удивительная в мировой поэзии: «Бог создал небо, голубую даль, / Но превзошел себя, создав печаль».
Живу я за плотным забором. Вижу, что Алексея мучило, терзало, оскорбляло. На всё то зло, что его губило и ускорило его смерть, наложен запрет. Ему больше не дозволено перелетать через ограду, отделяющую меня от мира. Пусть оно существует и продолжает жить в мире, но Алексея больше нет, и всему этому его не достать, и мук для него больше нет. А меня ничто, кроме смерти, ничто не может коснуться. Я неуязвима, потому что своей боли у меня не было за себя, была только за него. Я исключила их из своего существования и тем оберегла его память. Я обрела никогда не ведомую раньше свободу, мир раздвинулся и пришел ко мне во всей множественности сотворенного людьми словно бы для меня, и я живу с чистыми и неомраченными горизонтами. И хотя сердце полно печали, оно не истерзано больше яростью, и гневом, и горьким ропотом на несправедливость судьбы и мерзостность людей.
Как говорится в великой книге: «Есть время обнимать и время размыкать объятья»[285], – так приходит и время стать над злым роком и гнев сменить на презрение, чтоб изгнать этим бичом всё, терзавшее тебя. А любви к людям стало больше, больше стала жалость и безмерность жизни – ясней.