Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание - Галина Козловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изумление ее еще больше возросло, когда в день его семидесятилетия после спектакля (кажется, «Лейли и Меджнун») стали зачитывать телеграммы со всех концов мира: «Реформатору современного балета, художнику, которого ведущие хореографы нашего времени называют своим учителем, счастливы тем, что живут в одно время с ним», и проч., и проч. Имена самые блистательные, перед которыми мы заискиваем и преклоняемся, вдруг затеяли такую хвалу и выразили такое преклонение перед Голейзовским, которого чествовали за закрытым занавесом, не на публике – ибо «не дозволено». Всегда, когда вспоминаешь, – горький вкус во рту. Я рада, что халат, который мы ему послали, обнял его вместо нас. Он был на нем во время его смерти…
Вспомнила еще, в связи с его письмами, как он однажды написал мне о Васильеве[302], которого он очень любил, что он считает его гениальным, что он много выше Нижинского, который не имел той духовной силы и драматического дара. С тех пор у меня к Васильеву особое чувство.
Но возвращаюсь снова к Козлику.
После его смерти здесь решили умертвить и его наследие, окружив его удушающим кольцом молчания. Что не смогли сделать при жизни, то упорно делают после смерти; при нем не посмели заставить умолкнуть его голос – слишком талант был очевиден и сделанное им велико. Но смерть так удобна для тишины.
Ему не простили, что он русский и что он сделал то, что они не сделают и через двести лет. Лицемеря, как только мы умеем, они, прикладывая руки к груди, смиренно поминают «учителя», а втихаря всё туже скручивают удавку «Не быть тебе, не звучать на этой земле».
Так вот, пока я жива, я хочу вернуть его музыку людям, тем, от кого он насильственной силой судьбы был отторгнут. Я хочу, чтобы она звучала в мире и России, чтобы радость, в которую он вложил себя, была услышана теми, для кого она предназначена.
Но партитура – это не книга, которая может быть прочитана всеми. До того как зазвучать, нужны исполнители, и всё это непросто, громоздко и нуждается во множестве обстоятельств, среди которых на первом месте стоит дружеское желание и целеустремленность помощи.
Вот почему я так ценю искреннее и неустанное желание Миши помочь мне передать другим и его любовь к музыке Алексея Федоровича. Я знаю, что его желание не ослабевает, и хочу, чтобы его усилия увенчались успехом. Помогите ему в этом, чем сможете.
Еще мне пришла в голову одна мысль, имеющая отношение к тебе. Как бы мне хотелось, чтобы сердце твое откликнулось на эту просьбу. Вероятно, ты помнишь нашу оперу «Улугбек». Не мне давать оценку этому произведению, но до сих пор всеми считалось, что это вещь выдающаяся, за которой волочатся шлейфом охи и ахи музыкантов и музыковедов, ламентации с различных трибун в роде: «Народ нам не простит, что такое произведение не звучит на всех сценах нашей страны», и т. п., и т. п.
Но народ простил, а громоздкие, тяжеловесные и осторожные руководители театров, расшаркиваясь, ссылаются на всё, кроме музыки. Алексей всю жизнь запрещал мне кому-либо, как он говорил, «навязывать» какие-либо предложения и разговоры о постановке его произведений. Всё это к нему пришло, пришло само собой, и его позиция была неумолима раз и навсегда. В наш деловитый и локтеотпихивательный век и младенцу ясно, что с такой позицией ни на какие подмостки не въедешь. Но теперь его нет, и я могу позволить, ради него, снять его запрет и всё, что было неприемлемо для его гордости, взять на себя.
Хорошо зная наших сценических фарисеев, для которых всё важно, кроме музыки, я решила у нас в Союзе никуда не соваться.
Слушая недавно некоторые спектакли «Ла Скала», я влюбилась в главного дирижера Клаудио Аббадо. В нем всё, что заставляет меня полностью покоряться его индивидуальности музыканта. Он, как редко кто, знает, как достигается совершенство в музыке, и его исполнение «Золушки» Россини может быть отнесено к самым высшим достижениям в области дирижерского искусства. Музыка для него – его стихия. И вдруг я подумала: а что, если его познакомить с музыкой «Улугбека», где музыка так едина с пением, этим началом начал итальянского нутра. Вдруг она его захватит… – и затосковала.
Мне захотелось послать ему изданный клавир «Улугбека». Но как могу я это сделать? Я, живущая на краю света. У меня в Италии нет ни друзей, ни знакомых.
И тут я подумала, что у меня есть ты, а у тебя там, конечно, есть и друзья, и знакомые. Мог бы ты, захотел бы ты помочь мне в этом? Я бы могла послать тебе клавир оперы, в марте должна в Москве появиться пластинка – монтаж старой записи, с хорошими певцами, этой оперы. К сожалению, она не в последней редакции, отсутствуют динамические трагедийные хоры третьего действия, и дирижирует не сам автор. Но ничего, прилично, если фирма «Мелодия» сочла возможным сделать с этой записи диск. Можно было бы вместе с клавиром послать и пластинку. А вдруг посох Тангейзера процветет[303] там, где поют ангелы и юные жрецы священнодействуют над таинственной глубиной «орхестра».
Но и помимо чисто личных мечтаний мне просто хочется, по-человечески хочется, просто подарить ему этот клавир, в память о наслаждении, которое испытал автор, слушая его удивительное исполнение «Золушки» Россини.
Хочешь ли ты быть мне другом в этом деле?
Мне хочется думать, что эта моя просьба ничем не будет тебя женировать[304] и что ты выполнишь ее с удовольствием. Беру Алену себе в союзницы, так как знаю ее доброту. Признаюсь еще, что мне ужасно бы хотелось досадить башибузукам местным и во всех прочих исламских пределах. В этой опере Козлик с редкой силой показал всю яростную, слепую, не знающую преград и пощады жестокость мусульманского исступления.
В опере нет лицемерия, и так как я почти уверена, что от этой тупой силы мне и суждено погибнуть, мне хочется перед смертью еще раз бросить ей вызов.
Ну и эпистолию я накатала. Дорвалась, что можно поговорить по душам, и забыла, что слишком длинные письма писать дурно. Но ничего, вы у меня по письмам – «покушала собака», как говорил один знакомый чех. Еще когда он уходил, то, стоя у дверей, говорил провожающим: «Извините. Заключите».
Да, еще: читая твое письмо, где ты благодаришь за плоды земные, почувствовала смущение самозванки. Я тут ни при чем. Это всё Боря, верный себе и той милоте, которой его наделила природа, любит и умеет баловать и доставлять удовольствие. И это хорошо.
Ужасно рада за деток и что всё у вас хорошо.
В день рождения Бориса Леонидовича буду читать его стихи и славить и благодарить за тот свет, радость и высоту, которыми он озарил нашу жизнь, сам того не зная, как всякий гений. Все годы его и нашей жизни он был неизменным спутником, вечным утешением и наполнением нашего духовного существования. Нет со мной того, кто так его любил, знал и так прекрасно читал его стихи. Первое его пастернаковское потрясение было «Ветер треплет ненастья наряд и вуаль. Даль скользит со словами: навряд и едва ль…». С тех пор полюбил и считал своим до самого конца. Какие можно было бы написать книги о том, что делают поэты с теми, кто их любит, об этих самых платонических, самых высоких и сокровенных любовях, отпущенных людям! Прощаясь с вами, мои дорогие, крепко и любовно обнимаю. Да хранит вас Бог.