Николай Гумилев - Юрий Зобнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь, впрочем, присутствует некий «терминологический» нюанс.
Ахматова свидетельствовала, что «у Николая Степановича есть период […] “русских” стихов — период, когда он полюбил Россию, говоря о ней так, как француз о старой Франции. Это — стихи “от жизни”, пребывание на войне дало Николаю Степановичу понимание России — Руси. Зачатки такого “русского Гумилева” были раньше — например, военные стихи “Колчана”, в которых сквозит одна сторона только — православие, но в которых еще нет этих тем» (Лукницкая В. К. Николай Гумилев. Жизнь поэта по материалам домашнего архива семьи Лукницких. Л., 1990. С. 164–165). Свидетельство Ахматовой крайне ценно, ибо вообще-то в поэзии Гумилева «Русь» всегда противопоставляется «России» — в пользу последней.
С понятием «Руси» в творчестве Гумилева всегда связывается либо язычество, либо сектантская, «распутинская» оргиастическая ересь, т. е. та «русская дикость», которая так умиляла Блока и к которой Гумилев не испытывал никогда ни малейшей симпатии. Для Гумилева «Русь» — «славянская, печенежья», пребывающая «в томительных бредах» («Швеция»), «дикая, «омут бездонный» («Франция»), «лесная» («Змей») и т. п. С другой стороны, понятие «России» — одно из центральных позитивных понятий в творчестве Гумилева:
В стихотворении «Старые усадьбы» рисуется картина столкновения двух культур, «Руси» и «России», полу-языческой, полухристианской «лесной» крестьянской вольницы, — и обитателей «старых усадеб», проживающих «тихим и безмолвным» православным житием (из Просительной ектении):
«Русь» выступает здесь как «волшебница суровая», исподволь отравляющая православную жизнь «России» темным, оргийным хмелем, — нечто страшное, роковое, от чего хочется «бежать». «Гумилев, — писал H.A. Оцуп, — выражал чувства русского европейца, осознавшего прелести родной страны, но ненавидевшего ее невежество» (Оцуп H.A. Николай Гумилев. Жизнь и творчество. СПб., 1995. С. 139). «Невежество» — слабо сказано, коль скоро речь идет о том дремучем, «зоологическом» язычестве, и которое ассоциируется в творчестве Гумилева этих лет с образом бредущего по непролазным, тайным дорогам из сибирских лесов в «гордую столицу» мужика-медведя Распутина: «Шел тот же свинцово-серый дождь и дорога блестела, как широкая река. Все попряталось: собаки, куры, коровы, и в этом унылом запустенье по дороге со стороны Урала медленно и неуклонно двигалась какая-то темная туша, действительно похожая на вставшего на дыбы медведя. […]… Он с каждым шагом уходил выше колена в топкую грязь и с каждым шагом вырывал ногу, словно молодое деревцо, и, несмотря на это, пел задорно, громко и невнятно… “Ой, други, ой, милые, кистеньком помахивая”. Огромный рост и черная курчавая борода, закрывавшая до половины его грудь, делали его похожим на крылатых полулюдей-полубыков Ассирии» («Веселые братья»).
Вот образ «Руси» у Гумилева.
Если верить на слово Ахматовой — а приходится это делать, ибо, повторяем, в творчестве Гумилева ясных указаний на что-либо подобное просто нет, — в первые годы войны противопоставление «России» и «Руси» перестало им сознаваться. Это — несомненный признак возникновения хилиастических грез о «тысячелетнем царстве святых», могущем возникнуть «на полях моей родной страны», ибо поминание именно «Руси» как средоточия провиденциальных «энергий», долженствующих преобразить мир в «новый рай» («духа музыки», если говорить языком Блока), — характерная черта эсхатологического «историософского жаргона» Серебряного века. Однако в миросозерцании Гумилева это «смещение понятий» — лишь эпизод, не оказавший существенного влияния на творчество, но сообщивший Николаю Степановичу ценнейший, хотя и весьма трагический, духовный опыт.
Февральская революция застала Гумилева в Новгородской губернии, где он находился в служебной командировке за фуражом, в свободное время часто наезжая в Петроград. Он был свидетелем военных возмущений в городе 26 февраля 1927 г. Яркий образ Гумилева этой поры мы находим в воспоминаниях Г. В. Иванова: «Худой, желтый после недавней болезни, закутанный в пестрый азиатский халат, он мало напоминал вчерашнего блестящего кавалериста.
Когда навещавшие его заговаривали о событиях, он устало отмахивался: “Я не читаю газет”.
Газеты он читал, конечно. […] Помню одну из его редких обмолвок на злобу дня: “Какая прекрасная тема для трагедии лет через сто — Керенский”»(Иванов Г. В. О Гумилеве // Иванов Г. В. Собрание сочинений: В 3 т. М., 1993. Т. З. С. 549).
Отъезд Гумилева из Петрограда в заграничную командировку в Париж, в штаб Русского экспедиционного корпуса (оттуда он намеревался попасть на Салоникский фронт, но был вынужден удовольствоваться ролью офицера по особым поручениям при Военном Комиссаре Временного правительства), совпал с грандиозным скандалом вокруг так называемой «ноты Милюкова» — заявления о намерениях Временного правительства выполнять союзнические обязательства и продолжать боевые действия. Выступление П. Н. Милюкова 18 апреля 1917 года вызвало резко негативную реакцию разлагающейся армии и радикальных левых партий, спровоцировавших массовые беспорядки в столице и на местах. В результате 29 апреля вынужден был подать в отставку военный министр, а через три дня, в отсутствие Милюкова, Временное правительство приняло решение о лишении его министерского портфеля. Эти события явились первым крупным политическим кризисом новой власти, тем более болезненным, что еще не была изжита эйфория мартовских дней с их иллюзорными надеждами на «демократическое единство» и «национальное возрождение». Стало ясно, что контроль за стихийными «революционными» процессами в стране утрачен, военная политика России терпит полное банкротство и надежд на благополучное завершение войны, которое связывалось помимо прочего с торжеством православного славянства на Балканах с российским протекторатом над Константинополем и Черноморскими проливами Босфор и Дарданеллы (на чем и настаивал Милюков), практически не осталось. Впрочем, Гумилев распрощался с этими надеждами еще в феврале — тогда, посылая Л. М. Рейснер открытку с изображением храма константинопольской св. Софии, он жирной чертой перечеркивает сопроводительные стихи —
(см.: Российская Государственная библиотека. Рукописный отдел. Ф. 245 (Л. М. Рейснер). К. 6. Ед. хр. 20. Л. 13). Итог же всей «февральско-мартовской» эпопеи он подведет в стихотворном обращении к Швеции, через которую пролегал тогда окружной путь из Петрограда в Париж: