Исход - Элизабет Говард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Об ответных чувствах, – после паузы подсказала мисс Миллимент. – Их можно изменить, и от этого порой вся ситуация становится понятнее. – Она подождала немного. – Мне думается, в вас так много великодушия. Я не знаю никого, кто бы старался быть добрым так же неизменно и ненавязчиво, как вы, моя дорогая Виола. И я восхищалась этим качеством тем более потому, что, с тех пор как вы приютили меня во время войны, я сознаю, как обманывала вас жизнь, или, следовало бы сказать, не давала вам возможностей для реализации всех ваших немалых способностей. Разве не так?
Все так. И всегда было, но теперь уже поздновато что-либо менять.
– Мне почти пятьдесят!
– Мой отец умер, когда мне было пятьдесят три, и лишь после его смерти я начала зарабатывать на жизнь сама.
Это совсем другое дело. Ей пришлось, потому что не было денег, но Вилли не хотелось упоминать об этом.
– Разумеется, это было необходимо по финансовым причинам. Но ведь бывает и необходимость иного рода, верно?
– Вы думаете, я должна чем-нибудь заняться – найти работу?
– Я думаю, вам понравилось бы помимо домашних дел заниматься тем, что вам интересно. Об этом стоит задуматься.
– Но даже если я так и сделаю, если найду что-нибудь, при чем тут развод с Эдвардом? Вы имеете в виду, я должна отряхнуть этот прах с моих ног и заявить, что туда ему и дорога?
– О, вряд ли вы по своей воле сделали бы или сказали что-либо подобное. Это не в вашем духе. Нет, предположительно так хочет он, и это соответствовало бы вашему характеру, если бы вы сделали такой жест в его сторону. – Помолчав, она заговорила снова: – Боюсь, вы сочтете это предположение чудовищным. Но что бы вы ни предприняли сейчас, трудно будет в любом случае. Так как Эдвард уже ушел, и вы не смогли этого предотвратить, формально оставаясь замужем за ним, вы будете чувствовать себя в тупике, так же, как и он. Вам не удастся избавиться от мысли – какой бы маловероятной она ни была, – что он вернется к вам, и, боюсь, рано или поздно вы возненавидите его, потому что он не вернется. Это неимоверно трудно – не испытывать ненависти к тому, перед кем чувствуешь себя бессильным. – Слабая улыбка расплылась от ее губ, тронув дряхлую кожу вокруг рта. – Господи, как же я порой ненавидела своего отца! И какой несчастной и гадкой чувствовала себя от этого! Моя дорогая Виолочка, боюсь, я впала в состояние, что называется, «задним умом крепка». Впоследствии – когда он умер – я так отчетливо поняла, что ни разу даже не заикнулась ему о своих желаниях, так откуда же ему было знать, что у меня они есть? Я воспринимала себя как преданную незамужнюю дочь, жертвующую собственной жизнью ради его удобства. Лишь потом до меня дошло, что мученики – не самые подходящие домашние компаньоны. Бедный папа! Как, должно быть, ему безрадостно жилось!
Вилли заметила, что ее поглаживают по руке.
– Я очень люблю вас и безмерно вами восхищаюсь, – продолжала мисс Миллимент. – Вы всегда были моей любимой ученицей. Какие способности! Какое умение схватывать на лету и самостоятельно находить применение знаниям – помнится, так я и говорила вашему дорогому отцу. Вы и у него были любимицей.
Лежа в постели рядом с Роландом при свете ночника, оставленного на случай, если он проснется (кажется, температура пошла на спад – лоб стал влажным от испарины), она ощущала лихорадочное облегчение того же рода. Впервые за несколько месяцев она смогла ощутить вес собственного тела – приятную истому, усталость, которую наверняка прогонит сон. Она повернулась на бок, лицом к сыну: при виде его она слабела от любви.
* * *
– К сожалению, я пролила капельку или две, но кажется, попало только на простыню. А не на одеяло. – Она ободряюще улыбнулась дочери и промокнула губы салфеткой, все еще вдетой в кольцо. Она завтракала в постели, набросив на плечи розовую ночную кофту. Надеть ее в рукава она не могла, так как несколько недель назад, выходя из автобуса, поскользнулась и сломала руку; она была все еще в гипсе и на перевязи. Это означало, разумеется, что она не в состоянии ни одеться, ни раздеться сама, что ей надо помогать забираться в ванну и выбираться из нее, что еду для нее приходится резать, и, что хуже всего, нельзя вязать – этому занятию она придавала такое значение, что Зоуи воспринимала его невозможность как тяжкое лишение.
– Схожу за тряпкой.
– Думаю, уже слишком поздно, милая. Это случилось сразу после того, как ты принесла мне поднос, но я не стала звать тебя, чтобы не беспокоить лишний раз.
Это замечание, точнее, рефрен, так как повторялся он не меньше дюжины раз на дню, уже почти, но не совсем перестал раздражать ее. Случались и вариации – мать, к примеру, говорила что не хочет быть «обузой» или «помехой», – но в этом отношении ее надежды были обречены. Она жила с ними уже почти три месяца, и не вызывало никаких сомнений то, что все это время она потихоньку, упорно, а иногда и незаметно становилась тем или другим из упомянутого.
– Я отнесу твой поднос и вернусь, чтобы помочь тебе встать.
– Не спеши, милая. Как тебе будет удобно.
Во время мытья посуды после завтрака Зоуи безнадежно сравнивала свой день, каким он был до приезда матери, с тем, какой намечался теперь. Она знала, что будет трудно, но ей представлялись трудности совсем иного рода. Ей уже стало ясно, что со времен квартиры в Эрлс-Корте мать сильно изменилась. Годы жизни с Мод на острове Уайт приучили ее быть в центре безраздельного внимания. К ней относились чуть ли не как к инвалиду, Мод принимала за нее все нудные и трудные решения и, позволяя ей считать, что домашние заботы они делят поровну, брала на себя их львиную долю.
Когда Зоуи привезла мать обратно в Лондон в ноябре, та и вправду была жалкой, печальной, исхудавшей, усталой, изнуренной от тревоги и вместе с тем трогательно благодарной – особенно Руперту – за то, что ее «пригрели», как она выражалась. Но когда она немного пообвыклась, то постепенно начала посягать на время Зоуи. Она постоянно рассказывала о Мод – то, что имело отношение к ней самой. «Как она умела побаловать чем-нибудь, – приговаривала она. – Могла позвать кого-нибудь на чай и не говорить мне до последнего момента, или я сама догадывалась, когда чуяла, что из духовки пахнет овсяным печеньем». Или: «Она обожала сюрпризы. Всегда придумывала какие-нибудь способы доставить мне маленькую радость. Однажды повезла меня аж в Каус, чтобы напоить чаем в «Кофе у Энн». А потом мы так славно побродили по магазинам, чтобы израсходовать наши талоны на сладкое! А летом она иногда устраивала нам обед прямо в саду! У нее такая беседка в деревенском стиле и скамья – признаться, не очень-то удобная, но она клала на нее надувную подушку, и получалось совсем другое дело. «Если уховертки тебя не смущают, Сисели, – говаривала она, – мы пообедаем al fresco – если ты не против». И я, конечно, всегда была только за. Раз в неделю она возила меня к парикмахеру. «За внешностью надо следить, – твердила она, – война, не война – неважно». Вот во время поездки к парикмахеру мать и упала. Разумеется, отправилась одна, не желая быть обузой.