Арена - Никки Каллен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто это был? — спросил Кристиан.
— Ричи Джеймс Эдварде, — ответил Эдмунд. — Парень из группы Manic Street Preachers. Тоже брит-поп; он был у них гитаристом и главным поэтом, красивый такой парень; он исчез — страдал долго депрессией, болел, резал себе руки, пил алкоголь; потом вроде выздоровел, вернулся домой; утром к нему пришёл кто-то из друзей, звонил, стучался — Ричи не открыл; взломали дверь, памятуя о его привычке самоубиваться; но в квартире никого не было, а документы, деньги, вещи были на месте; машину нашли где-то брошенной, возле моста, где все прыгают от несчастной любви, но тела не нашли; дали объявления во все газеты и на телеканалы, но он так нигде и не объявился. Официально он считается мёртвым — уже прошло положенное количество лет; но Manic Street Preachers всё ещё верят, что он жив, и даже организовали ему счёт в банке, куда идут все ему положенные отчисления… Как-то я плохо рассказал эту историю — на самом деле она трагична, и романтична, и безнадёжна, как история Гаспара Хаузера.
— И она влюблена в Ричи, — Кристиан подпёр подбородок ладонью — чёрно-белый, изысканный, персонаж старого кино, выдержанного, как вино: Феллини, Уайлдера, Висконти. — А ты на него похож.
— Я рассказал ей этот сон после того, как мы уже были по-настоящему вместе, и спросил: она пригласила меня в гости, она со мной — только потому, что я похож? Она удивилась и ответила: «совсем не похож».
… Он проснулся на рассвете — было пасмурно; и рассвет — всего лишь серый свет да моросящий по окну дождик, мелкий, будто крошки; она спала на соседней подушке, сопела тихонько, в ногах спал Сэр Персиваль; Эдмунд боялся шевельнуться, так тепло и спокойно было в комнате, полной сказочных вещей; он стал рассматривать те, что висели над его головой: кукол итальянского кукольного театра — из искрящегося бисера и гирлянды из листьев осенних, жёлтого шёлка и парчи; потрогал нос — он не распух, удивительно, и почти не болел, несколько капель крови запеклись на подушке. Потом он всё-таки решил встать — медленно вытащил ногу из-под кота; нога затекла, и Эдмунд посидел на кровати, подождал, пока в ногу вернётся кровь, и смотрел на Гермиону, какая она красавица, будто с картины классика, Психея, над которой склоняется Амур, медовые и чёрные волосы разметались, заросли диких роз; губы розовые приоткрыты, ресницы почти до середины щеки… Эдмунд поцеловал простынь рядом с ней и на цыпочках ушёл…
Дедушка утром внимательно смотрел на него: «кажется мне или нет, что вы ударились?» «да, в ванной, я балда, мыло уронил, поскользнулся, приложился к бортику; сильно ужасно выглядит?» «да нет, вам даже к лицу благородная синева»; Эдмунд засмеялся: «потому что я благородных кровей?» «а вы благородных кровей?» «ну да, я же Сеттерфилд». Дедушка пожал плечами, в списках его клиентов Сеттерфилды не значились. Эдмунд встал рано, но всё равно испугался, что проспал: вдруг она уже ушла в школу, забыла про своё желание купить полмира; оделся: чёрные вельветовые брюки, с замшевым, красивым очень ремнём, мягким, чёрным, женским почти, чёрный свитер под горло, облегающий, нежный, как растаявшее масло; босиком подкрался к её двери, постучал: «Гермиона…» — но она не отозвалась, и он толкнул дверь; отворилась — в пещеру Сезам, свет слабо пробивался сквозь занавеси, полные игрушек; «словно реквизитная кукольного театра», — подумал Эдмунд, вдохнул полной грудью красоту и отправился искать; нашёл по голосу Бретта Андерсона — она стояла у плиты, подпевала магнитофону, размахивая ложкой, — ждала, когда сварятся яйца; кастрюльки у неё все были зеркальные, английские; «у меня приступ любви к Бретту Андерсону…» — вместо «доброе утро», словно и не было ничего ночью; «я хочу себе футболку, чёрную, в обтяг, с коротким рукавом и капюшоном, и надпись на груди: «Собственность Бретта Андерсона», а на спине — его фото, есть такое чёрно-белое, где он курит, держит в тонких пальцах сигарету, прядь до губ, серьга пиратская в ухе и взгляд такой коварный, порочный, Вальмона из "Опасных связей"». Эдмунд сел на один из стульев, сплёл босые пальцы с холодным металлом, «ты любишь вкрутую или всмятку?» «всмятку» «ой, я тоже! а есть ещё джем из зелёных помидоров, пробовал когда-нибудь?» Она расставила вазочки, тарелочки на стойке, а на подносе — дедушке; тот вошёл в кухню по пути в магазин, взял поднос и тогда-то увидел синяк Эдмунда. Гермиона сказала дедушке на ушко: «можно, я не в школу, можно мы просто погуляем по улицам?» «деньги на кафе есть?» — спросил дедушка тоже на ушко; «правда он милый, самый чудесный дедушка на свете?» — а сама всё-таки оделась для школы: серая юбка, в складочку, почти до колена, на подтяжках чёрных, тонких, с красными автомобильчиками, белая рубашка классическая, с широким, как у романтиков, воротником, просто портрет Шелли, галстук серый, в тонкие чёрные, серебристые и красные полоски; но поверх, на улицу, надела что-то совершенно чудесное и сумасшедшее: ярко-розовый, почти сиреневый, плащ в горошек, в цветочек, и резиновые сапожки с фотографиями флоксов; и этот зонт с дождливым Лондоном; на улице тоже шёл дождь, мелкий, крапинками, как молотый кофе; «это чтобы было веселее — такой серый день, а я такая яркая; тебе весело?» Эдмунд улыбнулся. Он был весь в чёрном, ловил отражение в витринах — они оба словно с рекламы, и люди на них оглядывались, на двух стильных и странных детей. Наверное, это то, что ей требуется, — красота. «Зайдём в кафе?» — спросила она. «Нет, — сказал он, — сначала, как я и обещал, по магазинам; что тебе нужно?» «ничего, конечно же, — ответила она, — это тебе нужна белая рубашка»; «нет, — сказал Эдмунд, — у меня никакого настроения покупать рубашки, это ведь надо мерить: снимать свитер, надевать свитер, волосы в разные стороны потом; на самом деле — пока никто, кроме тебя, не слышит — я обожаю обувные магазины, я фактически фетишист — схожу с ума по женской обуви; если бы я мог, я бы коллекционировал всякие разные: красивые вечерние, летние, может быть, даже старинные туфли — это плохо? ты теперь будешь бояться оставаться со мной наедине?» Она засмеялась: «да нет, это даже круто; а почему ты не можешь коллекционировать туфли? денег нет?» «нет, — сказал он, — просто меня нет — человека, который бы попросил у опекунов комнату под туфли, начал бы выписывать каталоги, тратить время на походы по магазинам и плевать хотел бы на мнение окружающих, — у меня не хватит на это сил; я трачу их на выживание среди совершенно чужих мне людей, на одиночество — чтобы не сойти с ума; давай походим по обувным, пока у меня есть время и пространство, и ты; есть у тебя, например, кожаные чёрные высокие сапожки на каблуке и на шнуровке, с тупым носком, мэрипоппинсовские такие?» «нет», — она засмеялась; «а тебе они очень пойдут», — и Эдмунд крепко взял её за руку; «где тут поблизости лучший обувной магазин?» «лучший обувной на площади Звезды, — сказала Гермиона, — он, правда, не совсем близко, на трамвае надо проехать остановок пять, но там действительно продают только обувь, причём разную, независимо от сезона: и зимнюю, и спортивную, и демисезон, и свадебные туфли, — пять этажей самой разной обуви, а на шестом кафе «Хрустальная туфелька», дедушка привозил им под заказ хрустальные туфельки для интерьера…» «здорово, — сказал Эдмунд, — пойдём выбирать тебе сапожки мэрипоппинсовские»; они шли, потом ехали в синем гремящем, как банка жестяная, в которой один леденец остался, трамвае, смеялись, считали цифры на билетиках — у Эдмунда оказался предсчастливый; «встречный», — сказала Гермиона; «возьми, кого-нибудь встретишь», — сказал он, хотя уже знал, о ком она думает каждый час — о Ричи Джеймсе; «а ты?» «я уже встретил тебя»; и она взяла; город за окнами был прекрасен — серый, словно нарисованный карандашом проект, и можно всё изменить: раскрасить, дорисовать, стереть; и Эдмунд не отпускал её руки — тёплой, нежной, как лавандовая пена в ванне; чувствовал каждую косточку, и сердце его колотилось — он впервые держал девочку за руку. Всем кажется, ну что может быть проще — прикосновение, а у него после смерти родителей не было ни одной знакомой девочки, и он только в кино видел, как это: держаться с девочкой за руку; в одном чёрно-белом фильме, британском, старом, им показывали в академии на истории искусств; все кино были про войну, Коппола, Стоун, русские режиссёры; а вот это единственное — про любовь; в аудитории хихикали, ёрзали, перешёптывались, кто-то ел даже на задней парте, кто-то спал; а Эдмунд думал: «хочу там жить, в другом мире, где ты не Сеттерфилд, не остался сиротой, не отдали тебя в военную академию, где у тебя есть друзья: и мальчики, и девочки»; и теперь сбылось, как желание на день рождения, он впервые шёл с кем-то, с девочкой — за руку…