Война и мир. Том 3-4 - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кутузов на Поклонной горе, в шести верстах отДорогомиловской заставы, вышел из экипажа и сел на лавку на краю дороги. Огромнаятолпа генералов собралась вокруг него. Граф Растопчин, приехав из Москвы,присоединился к ним. Все это блестящее общество, разбившись на несколькокружков, говорило между собой о выгодах и невыгодах позиции, о положении войск,о предполагаемых планах, о состоянии Москвы, вообще о вопросах военных. Всечувствовали, что хотя и не были призваны на то, что хотя это не было такназвано, но что это был военный совет. Разговоры все держались в области общихвопросов. Ежели кто и сообщал или узнавал личные новости, то про это говорилосьшепотом, и тотчас переходили опять к общим вопросам: ни шуток, ни смеха, ниулыбок даже не было заметно между всеми этими людьми. Все, очевидно, с усилием,старались держаться на высота положения. И все группы, разговаривая междусобой, старались держаться в близости главнокомандующего (лавка которогосоставляла центр в этих кружках) и говорили так, чтобы он мог их слышать.Главнокомандующий слушал и иногда переспрашивал то, что говорили вокруг него,но сам не вступал в разговор и не выражал никакого мнения. Большей частью,послушав разговор какого-нибудь кружка, он с видом разочарования, — как будтосовсем не о том они говорили, что он желал знать, — отворачивался. Одниговорили о выбранной позиции, критикуя не столько самую позицию, сколькоумственные способности тех, которые ее выбрали; другие доказывали, что ошибкабыла сделана прежде, что надо было принять сраженье еще третьего дня; третьиговорили о битве при Саламанке, про которую рассказывал только что приехавшийфранцуз Кросар в испанском мундире. (Француз этот вместе с одним из немецкихпринцев, служивших в русской армии, разбирал осаду Сарагоссы, предвидявозможность так же защищать Москву.) В четвертом кружке граф Растопчин говорило том, что он с московской дружиной готов погибнуть под стенами столицы, но чтовсе-таки он не может не сожалеть о той неизвестности, в которой он былоставлен, и что, ежели бы он это знал прежде, было бы другое… Пятые, выказываяглубину своих стратегических соображений, говорили о том направлении, котороедолжны будут принять войска. Шестые говорили совершенную бессмыслицу. ЛицоКутузова становилось все озабоченнее и печальнее. Из всех разговоров этихКутузов видел одно: защищать Москву не было никакой физической возможности вполном значении этих слов, то есть до такой степени не было возможности, чтоежели бы какой-нибудь безумный главнокомандующий отдал приказ о даче сражения,то произошла бы путаница и сражения все-таки бы не было; не было бы потому, чтовсе высшие начальники не только признавали эту позицию невозможной, но вразговорах своих обсуждали только то, что произойдет после несомненногооставления этой позиции. Как же могли начальники вести свои войска на полесражения, которое они считали невозможным? Низшие начальники, даже солдаты(которые тоже рассуждают), также признавали позицию невозможной и потому немогли идти драться с уверенностью поражения. Ежели Бенигсен настаивал на защитеэтой позиции и другие еще обсуждали ее, то вопрос этот уже не имел значения сампо себе, а имел значение только как предлог для спора и интриги. Это понималКутузов.
Бенигсен, выбрав позицию, горячо выставляя свой русскийпатриотизм (которого не мог, не морщась, выслушивать Кутузов), настаивал назащите Москвы. Кутузов ясно как день видел цель Бенигсена: в случае неудачизащиты — свалить вину на Кутузова, доведшего войска без сражения до Воробьевыхгор, а в случае успеха — себе приписать его; в случае же отказа — очистить себяв преступлении оставления Москвы. Но этот вопрос интриги не занимал теперьстарого человека. Один страшный вопрос занимал его. И на вопрос этот он ни откого не слышал ответа. Вопрос состоял для него теперь только в том: «Неужелиэто я допустил до Москвы Наполеона, и когда же я это сделал? Когда эторешилось? Неужели вчера, когда я послал к Платову приказ отступить, илитретьего дня вечером, когда я задремал и приказал Бенигсену распорядиться? Илиеще прежде?.. но когда, когда же решилось это страшное дело? Москва должна бытьоставлена. Войска должны отступить, и надо отдать это приказание». Отдать этострашное приказание казалось ему одно и то же, что отказаться от командованияармией. А мало того, что он любил власть, привык к ней (почет, отдаваемый князюПрозоровскому, при котором он состоял в Турции, дразнил его), он был убежден,что ему было предназначено спасение России и что потому только, против волигосударя и по воле народа, он был избрал главнокомандующим. Он был убежден, чтоон один и этих трудных условиях мог держаться во главе армии, что он один вовсем мире был в состоянии без ужаса знать своим противником непобедимогоНаполеона; и он ужасался мысли о том приказании, которое он должен был отдать.Но надо было решить что-нибудь, надо было прекратить эти разговоры вокруг него,которые начинали принимать слишком свободный характер.
Он подозвал к себе старших генералов.
— Ma tete fut-elle bonne ou mauvaise, n`a qu`a s`aiderd`elle meme, [Хороша ли, плоха ли моя голова, а положиться больше не на кого, ]— сказал он, вставая с лавки, и поехал в Фили, где стояли его экипажи.
В просторной, лучшей избе мужика Андрея Савостьянова в двачаса собрался совет. Мужики, бабы и дети мужицкой большой семьи теснились вчерной избе через сени. Одна только внучка Андрея, Малаша, шестилетняя девочка,которой светлейший, приласкав ее, дал за чаем кусок сахара, оставалась на печив большой избе. Малаша робко и радостно смотрела с печи на лица, мундиры икресты генералов, одного за другим входивших в избу и рассаживавшихся в красномуглу, на широких лавках под образами. Сам дедушка, как внутренне называлаMaлаша Кутузова, сидел от них особо, в темном углу за печкой. Он сидел, глубокоопустившись в складное кресло, и беспрестанно покряхтывал и расправлял воротниксюртука, который, хотя и расстегнутый, все как будто жал его шею. Входившиеодин за другим подходили к фельдмаршалу; некоторым он пожимал руку, некоторымкивал головой. Адъютант Кайсаров хотел было отдернуть занавеску в окне противКутузова, но Кутузов сердито замахал ему рукой, и Кайсаров понял, чтосветлейший не хочет, чтобы видели его лицо.