Время колоть лёд - Катерина Гордеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГОРДЕЕВА: Нет, телевидение не умрет и никуда не денется. Это самый быстрый и верный способ разговаривать одновременно с большим количеством людей разных возрастов, взглядов и вероисповеданий. Частично телевидение теперь говорит с этими людьми через интернет: программы, ради просмотра которых надо было прежде спешить к экрану в определенное время, теперь доступны, когда захочешь. Но интересно, что это никак не повлияло на повестку русского телевидения; оно ее никаким образом не изменило: пропаганда и развлечения, развлечения и пропаганда. Для того чтобы это изменилось, придется, как в девяностые, менять всё, учить и учиться, пытаться перепридумать велосипед совершенно новой конструкции. И в этом смысле наше поколение могло бы чему-то научить “телевизионщиков будущего”. Но пока запроса на такое ученичество нет.
ХАМАТОВА: Мне кажется, нет вообще запроса на новое, яркое, не подчиняющееся законам “одинаково ровно подстриженного газона”. И это очень страшно. Мне сорок два года, и я не понимаю своих перспектив дальнейших. Я в них не уверена, я их не чувствую, не представляю.
Даже по театру “Современник” мне видна тенденция страха, замалчивания и невысовывания. Конечно же, это отражается и на творческих экспериментах, и на радикальных высказываниях, без которых не может существовать современный театр. А когда-то именно это было важнейшей частью, если не сказать смыслом существования нашего театра. И я в этом участвовала, когда Кирилл ставил “Антония и Клеопатру”, где были боевики в черном, женщины в хиджабах с поясами шахида, и это было переосмыслением – да, жестким – происходящего с нами. Сейчас представить себе невозможно, что театру не придется оглядываться на реакцию обиженной ли общественности, оскорбленного ли Министерства культуры или власти как таковой. Как и невозможно себе представить “Голую пионерку” – важнейший спектакль мой, очень важный в творчестве Кирилла Серебренникова.
Знаешь, как я оказалась в этом спектакле? Мы случайно встретились с Кириллом в самолете, летевшем из Берлина в Москву. Он подошел ко мне и говорит: “Я Кирилл, я очень хочу, чтобы вы сыграли у меня в спектакле Клеопатру”. Господи, мне двадцать восемь лет, мне предлагают играть Клеопатру – это же какое счастье! Так думаю и после летнего отпуска приезжаю, окрыленная, в “Современник”. Но в “Современнике” меня встречают словами, что вот есть пьеса “Голая пионерка”, ее будет ставить режиссер Кирилл Серебренников, у меня там – главная роль.
“Какая голая пионерка, если он говорил Клеопатра?” – недоумеваю я. Начинаются репетиции. Кирилл придумывает этот канат, на который меня должны подвешивать. Он клянется, что это будет новая современная техническая конструкция, сделанная по всем правилам безопасности, что мне не будет больно, некомфортно не будет, – потому что я понимаю, что это такое, меня уже в “Лунном папе” подвешивали, и каждый раз это была адская боль. Кирилл вызывает какого-то супертехника из цирка. И тот заявляет, что поделать ничего невозможно: будет стандартная конструкция, в которой я буду висеть под потолком на тросе в железных трусах. На меня надевают железные трусы, они очень тяжелые, от них ломит спину, всё тело в синяках и гематомах, но мы репетируем каждый день. На очередной репетиции меня поднимают под потолок, Кирилл отвлекается на репетицию с другими артистами. И про меня забывают. Я вишу десять минут, двадцать, полчаса, сорок минут… И тут я вспоминаю: мне же обещали Клеопатру, я должна была быть красивая, томная, взрослая. А я, получается, что: маленькая собачка – до старости щенок, да еще в железных трусах! И про меня забыли.
Тихо-тихо так, чтобы не помешать репетиции, начинаю плакать, оплакивать свою несчастную судьбу. Слезы капают прямо из-под потолка на сцену, и так Кирилл меня замечает, вспоминает обо мне. Меня спускают, и я начинаю рыдать: что же это такое, почему опять в моей жизни что-то пошло не так, и я вместо того чтобы играть Клеопатру, черт-те как болтаюсь в этих канатах! Кирилл вытер мне слезы, обнял и сказал: “Будет, будет у тебя Клеопатра. Но пока – так”. ЧУЛПАН ХАМАТОВА
ГОРДЕЕВА: От этого спектакля не осталось, кстати, ни одной профессиональной видеозаписи, его больше невозможно увидеть.
ХАМАТОВА: По-моему, многие только рады, что это так. Я уверена, что сегодня “Голую пионерку” не просто осуждали бы, как было в две тысячи пятом, когда мы ее выпустили. Ее бы запретили. И последствия были бы самими жесткими.
ГОРДЕЕВА: А как вы тогда себе объясняли, зачем всё это: “…надрывная история «батальонной давалки», ставшей святой”, – это я цитирую одну из тогдашних разгромных рецензий.
ХАМАТОВА: Серебренников поставил очень тонкий спектакль, сюжет которого нельзя просто пересказать. На самом деле я играю там не только Великую Отечественную войну, ведь наши солдаты продолжали погибать и в начале двухтысячных, продолжают погибать до сих пор. Война всегда ужасна, особенно когда люди, защищающие свою страну, не чувствуют за собой поддержки этой страны. Но при всем при этом русских людей отличает сакральное отношение к Родине. Образ “батальонной давалки”, о котором ты говоришь, всех тогда взбесил. Но это еще было время относительной свободы высказывания. Нам с Серебренниковым говорили: подобного на войне не было, солдаты в женщинах не нуждались, и вообще никто не погибал, все с песнями ходили в атаку. А мы отвечали – представь, у нас была возможность отвечать, вот ведь какое либеральное время! – что “Голая пионерка” – это история об ужасах войны, которые пришлось пережить каждому конкретному человеку. Самая главная фраза этого спектакля и самая страшная для меня мысль – это когда Маша кричит: “У нас людей много. У нас эти кончатся, вам других привезут”. Для меня это – квинтэссенция отношения к человеку в нашей стране.
ГОРДЕЕВА: Там была сцена, когда с “неба” падали тяжелые кирзачи, а Маша Мухина, выдернутая веревкой из таких же тяжелых кирзачей, взмывала в небо. Я сколько раз смотрела, столько раз боялась за тебя. Для меня Маша и ты были одним человеком. Я думала: вот ты прешь за всех эту тяжесть, а тебя потом распнут. Свои, чужие – неважно.
ХАМАТОВА: Мне кажется, мы все походили на Машу Мухину. Для нас для всех существует такое слово – “надо”. А хочешь ты или не хочешь, понимаешь ли, кому надо, чего надо, – подобные вопросы не возникают. И фраза из романа “Как закалялась сталь”, которую цитирует героиня: “Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой”, мне очень даже близка.
И, если попытаться сформулировать коротко, то я боюсь будущего, которое нас ждет в тех обстоятельствах, в которых мы оказались. Мы зависим от политики, от перемены вектора в стране. Помогать детям и врачам становится всё сложнее и сложнее, потому что этому противодействует всё: начиная от курса рубля по отношению к валюте, в пределах которой возможны все новшества медицинские, все только что открытые лекарства, оборудование, любые новые операции, и заканчивая законами, которые возникают абсолютно непредсказуемо, далеко не в правовом или благотворительном поле, а под влиянием внешних политических обстоятельств. Вдруг наша страна вступает в какую-то войну. И наносит удар в виде закона, ограничивающего закупки лекарств или медтехники. И наша работа катится к черту. Вдруг мы захватываем какую-то очередную территорию, и падает курс. Мы как фонд могли бы собирать денег в три раза больше, если бы курс рубля был стабильным, а политическая ситуация не раскачивалась, как маятник.