Сага о Певзнерах - Анатолий Алексин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зачем такое нагромождать? — возразил ортодоксальный отец. — Руководитель уже есть… Не гнать же его!
— Им повезло, что он есть: отказать Герою было бы сложно. Но что-нибудь они бы изобрели!
Анекдот остался при своем мнении. Это было вскоре после Победы. Вспоминая, я по-прежнему то забегаю вперед, то возвращаюсь…
А в тот день Абрам Абрамович и его несогласие с отцом молча объявили перемирие. При маме спорить было бессмысленно: она сразу, не расставаясь с внешней покорностью, становилась на защиту отца — и Абрам Абрамович вынужден был отступать. А в глобально значимых спорах он отступать не желал.
Поэтому и на гордое отцовское «Вот видишь!» ответа не последовало. Но позже, когда мама ушла к соседке, Абрам Абрамович привычно перемешал драматизм с юмором:
— Знаешь, есть анекдот… Идет коллегия министерства. И вдруг министр сострил. Все подобострастно захихикали. А один сидит и не смеется. Министр подходит к нему: «Что, не дошло?!» — «Нет, я из другого министерства». Так вот, я из другого министерства, Борис. И поддакивать вам не собираюсь.
— Но министерство-то очень большое: вся страна! — возразил отец.
— То высказываешься за всю страну, то за весь народ. Даже за свой народ, за еврейский, я бы лично высказываться не решился.
Но как раз от имени этого народа отца вскоре попросили высказаться. Еще раз…
Отцу позвонили из редакции газеты «Правда» и поздравили с успехом, о чем он сообщил нам без гордости, продолжая защищаться холостыми патронами. Абрам Абрамович потер пустой рукав пиджака и, воспользовавшись отсутствием мамы, сказал:
— Успех на крови? — Освобождаясь от гнева, он покашлял и добавил сочувственно: — Твоя лаборатория предотвращает чуму… А по-моему, чума набирает силу.
«Как повезло, — думал я позже, — что в те времена повсеместно прослушивали лишь телефонные разговоры, но еще не созрели до широкомасштабного прослушивания квартир. По крайней мере, Героев Советского Союза!»
— Ошибаешься, — возразил Анекдот, когда я поделился своей успокоенностью. — Как раз квартиры Героев и прослушивались в первую очередь. Чем значительней была личность, тем меньше ей доверяли. Парадокс? Но парадоксальна и вся наша жизнь.
Еврейский Анекдот предпочитал вести подобные разговоры на «свежем воздухе». Однако все чаще переступал через это правило: пришлось бы целые вечера проводить на улице.
Вслед за поздравлением отца пригласили в редакцию самой главной газеты, созданной лично Владимиром Ильичем.
— Наверное, хотят, чтобы ты что-нибудь сочинил: присоединился к всенародному гневу письменно, — предположил Анекдот. — Сочинишь? Терять уже нечего.
— Им терять? Которые сами во всем сознались?
— Нет, тебе.
— Да они же сознались! — взвинчивая себя, повторил отец.
— Стало быть, ты имеешь право вынести им приговор? — Опять пользуясь отсутствием мамы, Абрам Абрамович не амортизировал юмором вернувшийся к нему гнев. — Никогда еще и ни в какие исторические эпохи не было так много судей! Самое же поразительное, что миллионы судей принимают одно и то же решение.
— Потому что другого не может быть, — с неколебимостью ответил отец.
Абрам Абрамович не угадал: в редакции отцу не предложили что-либо сочинять, а попросили лишь подписать. До него уже расписались многие… И все, как один, евреи.
До последнего часа своей жизни отец не мог позабыть об этом.
В серокаменном, тяжело надавившем на землю здании отовсюду наступало на отца одно и то же слово из шести букв: «ПРАВДА».
— Правдой нельзя заклинать, — однажды сказал Анекдот, — ей нельзя удивляться. Ты сообщаешь: «Я видел на улице одетого человека». Вот если б ты встретил голого! Да-а, правду нельзя замечать. Как не замечают нормального воздуха. Если он становится ненормальным, опасным…
— Почему? — возразил отец. — Иногда восклицают: «Какой чистый воздух!»
— Это сигнал тревоги. И прежде всего для нас, для врачей. Ибо означает, что люди привыкли к воздуху загрязненному, а чистый для них — событие. Пойми, если правдой гордятся, если за правду хвалят, значит, привыкли ко лжи.
В вестибюле отца встретили два руководящих деятеля еврейской национальности. Они были известны пуленепробиваемой ортодоксальностью, верноподданническим царедворством.
— Отрабатывают свой хлеб! — говорил Еврейский Анекдот. — Даже у Гитлера были «нужные евреи». Те уж старались пошибче нацистов! И евреям-политикам, которых наш выдвигает, руки подавать нельзя. Если он ради них перешагнул через свое юдофобство, то через что же перешагнули они?!
Два деятеля, как конвоиры, взяли отца под руки, ввели в лифт, вывели из него и проводили в кабинет главного редактора. Может, они боялись, что отец по дороге сбежит?
Самого главного в кабинете не оказалось, ибо там собрались только евреи. И все до одного — знаменитые! Новаторы производства, ученые, писатели, музыканты… Не хватало только Героя войны. И его привели.
Рассказывая об этом, отец всякий раз подчеркивал одну, быть может, второстепенную, но намертво вцепившуюся в его память деталь: никто из знаменитостей с ним не поздоровался.
— Такие интеллигенты… Но не кивнули даже.
Знаменитости и друг с другом совершенно никак не общались. Сидели на диване, на стульях вдоль стен, уставившись в никуда. Отца как бы и не заметили. Восковая, сероватая бледность покрывала их лица. А растерянность и крайнее напряжение проявляли себя в недвижности рук. Пальцы так сцепились друг с другом, что, казалось, могло произойти замыкание и вспыхнуть пожар.
Передвигались только два руководящих деятеля и отец. Его подвели к столу… Посреди на зеленом сукне (можно было бы сказать, «как на поле», но с полем то сукно, хоть и зеленое, протестующе не ассоциировалось) — так вот, на зеленом сукне возлежал неестественно огромный двойной, или хищно двукрылый, лист. А на нем — текст и колонки фамилий, напечатанных типографским способом, будто вросших в бумагу. И еще подписи, истерично изрисовавшие второе крыло листа — параллельно, полуперпендикулярно, вкривь и вкось… Когда отец начал всматриваться в текст, крылья стали казаться ему все более зловещими, а подписи нарочито неразборчивыми. Та продуманная неразборчивость была трусливо-наивной: она расшифровывалась инициалами, фамилиями, набранными жестким шрифтом. Он был таким, что сомнения — даже в букве единой! — диктаторски исключались.
Согласно тексту, который отец, обладавший снайперским зрением, дословно прочитать не смог, новаторы, именовавшиеся тогда стахановцами, ученые и писатели, музыканты и режиссеры — все согласно и дружно, хоть в реальности стеснялись друг на друга взглянуть, — признавали вину еврейского народа перед другими народами и жаждали лишь одного: искупления. Оно, как понял отец, могло осуществиться только вдали от нашего дома, в Приморье, где расположилась автономная Еврейская область. Воссоединение с ее населением — а может быть, поселением — являлось, оказывается, целью жизни тех, кто собрался в казенно-барственном кабинете. Там, где отца с разных сторон гипнотизировало слово «ПРАВДА», будто высеченное из кремня. Исключительно вдалеке от родного города и родного дома могла быть, оказывается, обеспечена, гарантирована и наша полная безопасность, ибо народ всей страны, понял отец, возмущался так сильно, что готов был к действиям необузданным, непредсказуемым.