Митина любовь - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По ночам он почти не спал. Прелесть этих лунных ночей быланесравненна. Тихо-тихо стоял ночной млечный сад. Осторожно, изнемогая от неги,пели ночные соловьи, состязаясь друг с другом в сладости и тонкости песен, в ихчистоте, тщательности, звучности. И тихая, нежная, совсем бледная луна низкостояла над садом, и неизменно сопутствовала ей мелкая, несказанно прелестнаязыбь голубоватых облаков. Митя спал с незанавешенными окнами, и сад и луна всюночь смотрели в них. И всякий раз как он открывал глаза и взглядывал на луну,он тотчас же мысленно произносил, как одержимый: «Катя!» — и с таким восторгом,с такой болью, что ему самому становилось дико: чем, в самом деле, могланапомнить ему Катю луна, а ведь напомнила же, напомнила чем-то и, что всегоудивительнее, даже чем-то зрительным! А порою он просто ничего не видел:желание Кати, воспоминания о том, что было между ними в Москве, охватывали егос такой силой, что он весь дрожал лихорадочной дрожью и молил бога — и, увы,всегда напрасно! — увидеть ее вместе с собой, вот на этой постели, хоть восне. Однажды зимой он был с ней в Большом театре на «Фаусте» с Собиновым иШаляпиным. Почему-то в этот вечер все казалось ему особенно восхитительным: исветлая, уже знойная и душистая от многолюдства бездна, зиявшая под ними, икрасно-бархатные, с золотом, этажи лож, переполненные блестящими нарядами, ижемчужное сияние над этой бездной гигантской люстры, и льющиеся далеко внизупод маханье капельмейстера звуки увертюры, то гремящие, дьявольские, тобесконечно нежные и грустные: «Жил, был в Фуле добрый король…» Проводив послеэтого спектакля, по крепкому морозу лунной ночи, Катю на Кисловку, Митяособенно поздно засиделся у нее, особенно изнемог от поцелуев и унес с собой шелковуюленту, которой Катя завязывала себе на ночь косу. Теперь, в эти мучительныемайские ночи, он дошел до того, что не мог думать без содрогания даже об этойленте, лежавшей в его письменном столе.
А днем он спал, потом уезжал верхом в то село, где былажелезнодорожная станция и почта. Дни продолжали стоять погожие. Перепадалидожди, пробегали грозы и ливни, и опять сияло жаркое солнце, непрестаннотворившее свою спешную работу в садах, полях и лесах. Сад отцветал, осыпался,но зато продолжал буйно густеть и темнеть. Леса тонули уже в несметных цветах,в высоких травах, и звучная глубина их немолчно звала в свои зеленые недрасоловьями и кукушками. Уже исчезла нагота полей — их сплошь покрылиразнообразно богатые всходы хлебов. И Митя по целым дням пропадал в этих лесахи полях.
Слишком стыдно стало ему торчать каждое утро на балконе илисреди двора в бесплодном ожидании приезда с почты старосты или работника. Да ине всегда было время у старосты и у работников ездить за восемь верст запустяками. И вот он стал ездить на почту сам. Но и сам он неизменно возвращалсядомой с одним номером орловской газеты или письмом Ани, Кости. И муки его сталидостигать уже крайнего предела. Поля и леса, по которым ехал он, так подавлялиего своей красотой, своим счастьем, что он стал чувствовать где-то в груди больдаже телесную.
Раз, перед вечером, он ехал с почты через пустую соседскуюусадьбу, стоявшую в старом парке, который сливался с окружавшим его березовымлесом. Он ехал по табельному проспекту, как называли мужики главную аллею этойусадьбы. Ее составляли два ряда огромных черных елей. Великолепно-мрачная,широкая, вся покрытая толстым слоем рыжей скользкой хвои, она вела к старинномудому, стоявшему в самом конце ее коридора. Красный, сухой и спокойный светсолнца, опускавшегося слева за парком и лесом, наискось озарял между стволаминиз этого коридора, блестел по его хвойной золотистой настилке. И такаязачарованная тишина царила кругом, — только одни соловьи гремели из концав конец парка, — так сладко пахло и елями и жасмином, кусты которогоотовсюду обступали дом, и такое великое — чье-то чужое, давнее счастьепочувствовалось Мите во всем этом и так страшно явственно вдруг представиласьему на огромном ветхом балконе, среди кустов жасмина, Катя в образе его молодойжены, что он сам ощутил, как смертельная бледность стягивает его лицо, и твердосказал вслух, на всю аллею:
— Если через неделю письма не будет, — застрелюсь!
На другой день он встал очень поздно. После обеда он сиделна балконе, держал на коленях книгу, глядел на страницы, покрытые печатью, итупо думал: «Ехать или нет на почту?»
Было жарко, белые бабочки парами вились друг за другом надгорячей травой, над стеклянно блестевшим бересклетом. Он следил за бабочками иопять спрашивал себя: «Ехать или разом оборвать эти постыдные поездки?»
Из-под горы, в воротах, показался верхом на жеребцестароста. Староста посмотрел на балкон и поехал прямо на него. Подъехав, оностановил лошадь и сказал:
— Доброго утра! Все читаете?
И усмехнулся, оглянулся кругом.
— Мамаша спят? — спросил он негромко.
— Думаю, что спит, — ответил Митя. — А что?
Староста помолчал и вдруг серьезно сказал:
— Что ж, барчук, книжка хороша, да на все время надознать. Что ж вы монахом-то живете? Ай мало баб, девок?
Митя не отозвался и опустил глаза на книгу.
— Ты где был? — спросил он, не глядя.
— Был на почте, — сказал староста. — И,конечно, писем никаких там нету, кроме одной газетки.
— Почему же «конечно»?
— Потому, что, значит, еще пишут, не дописали, —ответил староста грубо и насмешливо, обиженный тем, что Митя не поддержал егоразговора. — Пожалуйте получить, — сказал он, протягивая Мите газетку, и,тронув лошадь, поехал прочь.
«Застрелюсь!» — подумал Митя твердо, глядя в книгу и ничегоне видя.
Митя и сам не мог не понимать, что нельзя и вообразить себеничего более дикого, как это: застрелиться, раздробить себе череп, сразуоборвать биение крепкого молодого сердца, оборвать мысль и чувство, оглохнуть,ослепнуть, исчезнуть из того несказанно прекрасного мира, который только теперьвпервые весь открылся перед ним, мгновенно и навеки лишиться всякого участия втой самой жизни, где Катя и наступающее лето, где небо, облака, солнце, теплыйветер, хлеба в полях, села, деревни, девки, мама, усадьба, Аня, Костя, стихи встарых журналах, а где-то там — Севастополь, Байдарские ворота, сиреневыезнойные горы в сосновых и буковых лесах, ослепительно-белое, душное шоссе, садыЛивадии и Алупки, раскаленный песок у сияющего моря, загорелые дети, загорелыекупальщицы — и опять Катя, в белом платье, под белым зонтиком, сидящая нагальке у самых волн, слепящих своим блеском, вызывающих невольную улыбкубеспричинного счастья…
Он это понимал, но что же было делать? Как и куда вырватьсяиз того заколдованного круга, где было тем мучительнее, тем нестерпимее, чембыло лучше? Именно это-то и было непосильно — то самое счастье, которымподавлял его мир и которому недоставало чего-то самого нужного.