Мойры - Марек Соболь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скажите после всего, что вы тут услышали, могла бы я когда-нибудь сказать про Хенрика «чтоб он сдох»? Нет, ни за что на свете. Это страшно. Просто страшно.
А может, глупо так говорить. Может, его, мсье Петри, тоже кто-то ждал, какое-нибудь счастье, новая жизнь, только он не сумел этого разглядеть. Да и как ему было разглядеть хоть что-нибудь, если он сидел тут в углу, вон там, или в другой пивнушке и бурчал себе под нос, если он только спал да пил? Ума не приложу.
Позже оказалось, что у него была опухоль в мозгу или что-то в этом роде, и пил он так много оттого, что его все время мучили боли; кажется, он даже жаловался кому-то, но кто станет волноваться о пьянице? Пьет, вот голова и болит. Когда мы возвращались с похорон, она, жена его, говорила, что якобы поэтому Петри сильно поглупел под конец и с ним уже невозможно было разговаривать. Он просто умирал, сам того не зная, но другие-то должны были сообразить. В больнице ему уже через два дня сделали операцию, а потом он три дня кончался. На похоронах у его жены был такой отрешенный взгляд, она смотрела на людей, словно не видя их, и я подумала, что она вспоминает все счастливые минуты, проведенные с ним, вспоминает, как родились у них дети, как они любили друг друга, как вместе боролись за дочку, спасая ее от смерти, и ей стало так жаль всего этого, что она хоть и не до конца, но простила его… а может, она стояла там и лишь ждала, когда закончатся похороны. Не знаю. Когда возвращались с кладбища, она сказала мне, что в больнице все удивлялись, почему никто этого не заметил, ведь у него наверняка были страшные боли, и порою он должен был выглядеть совсем ненормальным и говорить странные вещи. Но ведь все видели, что он только пил и пил, а кто всерьез станет беспокоиться, если пьяница болтает глупости или кричит. Она мне об этом рассказала, будто хотела его чуточку обелить, мы ведь с ней никогда прежде не разговаривали. А может, только для того, чтобы хоть что-то сказать, глупо было бы молчать, коли уж мы едем вместе в метро.
Это и вправду ужасно.
Вы заметили, что я все время говорю о грустных вещах — смерти, болезнях, о своих несчастьях и чужих? А ведь у меня была такая хорошая жизнь, я была по-настоящему счастлива, и когда гуляю по Пер-Лашез или набережным Сены в солнечный день, как, например, вчера, я благодарю судьбу за все. В конце концов, неизвестно, что могло случиться. Ведь не будь я еврейкой, а точнее, польской еврейкой, не пройди через лагерь, не натерпись всякого сразу после войны, то, может, судьба не послала бы мне Хенрика, мы бы не встретились и жизнь сложилась бы совсем иначе, и вот я спрашиваю себя, что бы я предпочла: быть здоровой женщиной, рожать детей и заниматься любовью, только с каким-нибудь совершенно другим мужчиной, с которым я не чувствовала бы себя по-настоящему счастливой, действительно любимой, или лучше все-таки было испытать все это, но встретить его, стать его любовью, посмеиваться над его грешками, без которых он был бы уж совсем идеальным, каких не бывает. Думаю, я бы снова выбрала эсэсовские сапоги сроком на три года и все те издевательства, но чтобы потом жить с Хенриком здесь, в Париже. Выбрала бы это.
Многие не понимают, а ведь это так важно. Не понимают одного: что бы ни случилось, надо всегда надеяться на лучшее, как я надеялась, на то, что судьба будет к нам добра, что все переменится и можно еще дождаться счастья. Нельзя сдаваться, нельзя губить все в себе и вокруг себя, даже если нам кажется, что все кончено и жить больше не стоит, потому что никогда не знаешь, что может произойти, что принесет следующее утро или следующая ночь. Если бы супруги Петри понимали это, он бы точно не запил; наверное, родили бы третьего ребенка, а его болезнь не развивалась бы так быстро, и жил бы он еще много лет. А может, им надо было что-то изменить в своей жизни, расстаться, поискать чего-то нового; ну а если уж совсем не было сил что-то менять, то надо было просто приходить сюда каждый день, сидеть за чашкой кофе в молчании, забыв про ненависть и не проклиная жизнь, просто сидеть спокойно и ждать, что принесет следующий день, ведь он и вправду может принести всякое.
Сами подумайте, могла ли я предположить, пока сидела в лагере, что со мной произойдет еще столько всего удивительного? Тогда я понятия не имела, что такое Париж, знала, конечно, что есть такой город где-то далеко, во Франции, и даже слыхала, что он красивый, но ведь там, в лагере, все уже казалось конченым, важно было лишь дожить до следующего дня, и то порою задумывались, стоит ли доживать. Когда я стояла на плацу, на поверке, и глядела, как ветер треплет гитлеровский флаг, неужто я могла предположить, что спустя много лет такой же ветер, а может, даже тот же самый, только промчавшийся тысячу раз по всему свету, будет трепать паруса, под которыми сижу я, красивая и загорелая, во всем белом и с самым необыкновенным мужчиной на свете? Я стояла там, на плацу, оборванная, грязная, вонючая, избитая, едва держась на ногах, и много чего было у меня в голове, но только не паруса, только не развлечения, только не смех.
Вам не холодно?
Инес! Добавь огоньку в камине.
И принеси нам еще воды с медом.
Помню одно лето, когда мы с Хенриком не сумели найти время, чтобы покататься на лодке, он все время разъезжал по Европе, но мы так сильно скучали по озеру, по ветру, что под конец, в последние теплые денечки, выбрались. Был очень красивый жаркий сентябрь, но когда мы поставили машину у пристани и выгрузили вещи, начали собираться тучи, ясно было, что сейчас грянет гроза, настоящая гроза, какие бывают после долгих недель летнего зноя. Все заторопились к берегу; целый день почти не дуло, озеро было спокойным, а в тот момент ветер совсем уж стих, потому они и свернули паруса и плыли на моторах или даже на веслах, но нам было настолько невтерпеж, что мы не могли больше ждать. Помню, как я бежала босиком по настилу, по шершавым, нагретым солнцем доскам. Мы побросали сумки в лодку, и Хенрик наперекор затишью поставил паруса, и тут вдруг подуло. Оттолкнулись мы от пирса, а ветер крепчал, набирал силу, небо потемнело, и из черно-синих туч хлынула вода. Озеро, прежде гладкое как стол, закипело под крупными каплями дождя. Ветер был очень сильный, а у нас паруса подняты с обеих сторон, и мы почти парили над этой булькающей водой, совершенно одни, остальные сбежали от грозы, а она в итоге прошла стороной; верно, ветер разгулялся и пролилась пара туч, но нам, по правде сказать, было все равно. Когда мы вот так сидели вдвоем, обнявшись, в штормовках, под потоками воды, в кажущемся покое — ведь когда лодка летит по волнам под парусом, то на палубе не чувствуешь ветра, и если бы не дождь, можно хоть свечку зажигать, — когда мы так сидели, я была самой счастливой на свете. И почудилось мне, что весь мир вдруг обрел самые прекрасные, какие только могут быть, формы, сложился в изумительное танцевальное па, и мне одной, одной-единственной в целой вечности представился случай увидеть это, лишь мне и Хенрику, и никому больше.
А ведь может статься, что ровно тридцать лет назад, в тот же день и в тот же час, в ту же минуту и секунду я валялась на песке, а они меня пинали; судьба — дама ироничная, и вполне могло статься, что это происходило тридцатью годами ранее секунда в секунду… но кто там вел счет, все слилось в один длинный кошмарный день, даже не знаю, в каком году это было, что уж говорить о днях.