Река без берегов. Часть 2. Свидетельство Густава Аниаса Хорна. Книга 2 - Ханс Хенни Янн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поджаренным свежим лососем тоже не стоит пренебрегать, — сказал Аякс, внося второе блюдо. — К нему — мозельское вино, пенистое от некогда сиявшего солнца и хорошего ухода, терпкое, полное земных ароматов и обладающее свойствами кисловатой проточной воды.
(Это, наверное, было филе одного из первых лососей нового рыболовного сезона, который начался на побережье. Я припоминаю, что пару дней назад прочитал в газете Зелмера: «На стоянку рыбаков в Косванге сегодня доставили трех лососей, самый маленький из них весил пять кило, а самый большой был внушительным 17-килограммовым здоровяком».)
— В Норвегии мы часто ели лососей, — сказал я. — Мы с моим другом Тутайном. Когда наступала пора нереста, и лососи — а также родственная им жирная, с розовой плотью, форель — поднимались вверх по реке, и купившие лицензию на рыбалку удили рыбу, а те, кто такой лицензии не имел, все равно воровским образом удили рыбу по ночам, в отеле было такое изобилие законно и незаконно пойманной рыбы, что ее подавали на стол трижды в день: утром — жареную, на обед — вареную или в виде пудинга, а вечером — опять жареную.
— Значит, тебе не доставит удовольствия возможность полакомиться этой отважной и редкой рыбой, — посетовал Аякс.
— Еще как доставит! — совершенно чистосердечно воскликнул я. — Она мне никогда не надоедала. Даже святой Патрик, вплоть до своей кончины, не уставал восхвалять заплывающих в реки лососей.
Он опять заговорил о винах, выпил за мое здоровье. Это было несказанное блаженство — подниматься по многоступенчатой лестнице распознаваемых нёбом пощипывающих ощущений.
Расточительно-роскошный салат послужил мостом к новому блюду из луговых шампиньонов и запеченной печени какой-то домашней птицы. Мозельское вино уступило место красному «Мориллону»{199}, который мечтал отведать — на смертном одре — еще Франсуа Вийон.
— К чему такое сверхизобилие кушаний и вин? — спросил я с некоторым удивлением. — Тебе что, важно утвердить репутацию своего кулинарного искусства?
— Ты можешь спрашивать, но я не обязан отвечать, — проронил он.
Я замолчал, поскольку он не счел нужным мне ответить.
— Застольные радости — это, можно сказать, вещи в себе, — заговорил он. — С точки зрения аскетов — мерзость; для здоровых — нечто само собой разумеющееся; для философов — вызывающее чувство неловкости. Кушанья, если рассматривать их в зеркале этики, далеко не равнозначны (не говоря уже об их различной питательной ценности). Потребление в пищу любых отходов Природы, уже обреченных на загнивание, освобождает нас от подозрения, что мы — убийцы. Зерна и яйца, в которых, согласно Леонардо да Винчи, еще не пробудилась душа (он причисляет сюда и эмбрионы всех размеров и возрастов) — ведь белковая масса, чтобы достичь своей цели, то есть превратиться в конкретное дышащее существо, должна еще миллионы раз разделиться; она должна напитаться кровью, какое-то время развиваться, вбирая в себя тепло; а зерно должно разложиться в катали-заторных потоках ферментов, запасы крахмала, сахара и жира должны быть пущены в ход, чтобы росток, напитавшись ими, смог прорасти, — так вот, зерна и яйца не облекут того, кто их переваривает, особо большой виной, потому что боли здесь никто не испытывает, потому что судьба семени как раз и заключается в том, что только немногие избранные зерна достигают в конце концов процветания. О молоке вообще нечего говорить: оно собирается в упругих больших железах, оно есть дар всех матерей будущему плотских существ. Вино еще чище, чем эта жидкость, производимая выменем животного или женской грудью. Фруктовая плоть виноградных кистей — это отходы. Сок таких отходов разлагается, подвергается брожению и превращается в пенящуюся жидкость. Мы пьем этот напиток уже освобожденным от шлаков, очищенным, преображенным (так мутная вода, профильтрованная в недрах земли, становится чистым источником). Сахар уже превратился в терпкий и легкий алкоголь, гниющие клетки отпали, но непреходящий аромат земли остался. Фанатики яростно выступают против вина. Им можно ответить, что брожение так или иначе присутствует повсюду: оно — одна из первых ступеней роста. — (Я почти ничего не изменил в его словах; он действительно говорил что-то в этом роде.)
— Но ведь печень — внутренний орган животного… — сказал я, чтобы немного опередить ход рассуждений Аякса.
— Эта печень, — ответил он грубо, — располагалась прежде в нутре уток. Леонардо отказался бы ее есть. Он довольствовался растениями и только что родившимися животными. Он, видимо, не испытывал робости перед убийством (поскольку изобретал и оружие, и военные машины), но не хотел, чтобы его желудок поглощал души. И этим отличался от примитивных людей, которые, если представляется такая возможность, с удовольствием заглатывают вместе с пищей и душу, а потому с любовью пожирают своих умерших родственников и с особым усердием — определенных животных.
Я очень удивлялся. Я удивлялся одинаковости воззрений — его, моих и Тутайна. Одинаковости или похожести слов. Игре с авторитетом великого человека, Леонардо. И разоблачению Леонардовых мыслей — то есть демонстрации того факта, что мысли эти не были продуманы до конца, не привели к отщепенчеству. — Я спрашивал себя: может, это обычные мысли, которые само время, теперешнее время, внушает всем тем, кто решился задуматься о пище, попадающей ему в рот? Такой человек отдает себе отчет в быстром загнивании, которому в теплой и влажной темной брюшной полости подвергается бренная субстанция животных и растений. Он осознает свою вину и понимает, что от нее невозможно уклониться — ибо уже корни растений виновны по отношению к камню, который они разрушают разъедающими кислотами ради собственного процветания. Что мы живем в Мироздании, основанном на насилии и на общераспространенной практике убийств. Для нас не открыт ни один путь, позволяющий уклониться от этого. Нашей взыскующей мысли противостоит равнодушие Природы. Наша слабая этика, на краю сферы нашего познания, находит какие-то слова. Эти слова одинаковы у всех людей, усматривающих в неизбежных выводах из описанного положения вещей одинаковую угрозу. Именно в наше время. Аякс — один из таких людей, и я — один из таких, и Тутайн был одним из таких же людей. Нашего времени.
— Но что мы знаем о растениях? Что знаем об испытываемой ими боли? Наше ухо не воспринимает звуки, высота которых превышает двадцать тысяч двойных колебаний в секунду. Может, кричит весь Универсум, вся Вселенная; однако мы к этим крикам глухи. Может, кричит трава, когда ее скашивает коса или срывают губы добродушного домашнего животного; может, кричат деревья под топором и пилой. — Голос Аякса дрожал. (Почему, собственно?) — У многих животных есть голос. Рыбы, те немы; и все же они наверняка чувствуют боль, когда из их гладких тел вырывают внутренности. Но кого это волнует, если они немы? А ведь какие только чудища не сжирают их, поскольку существует принцип убийства! И разве можно упрекнуть в чем-то тигров или пантер, которые убивают быстроногих газелей, раздирают их красивые шкуры и вытягивают наружу содержимое, чтобы потом с удовольствием сожрать его, — этих охотников, наслаждающихся своей добычей? Разве они задумываются о боли, испытываемой их жертвами? О том, что индианка вынашивает ребенка точно так же, как самка из их окружения? — Они лишь покорствуют своему сладострастному желанию жить, оставаться здесь. И сладострастие для них — глотать теплую дымящуюся плоть, которая только что дышала, была живым существом, имеющим свое предназначение. Разрушить такое предназначение; стать владыкой, который убивает собственных рабов; казаться чем-то лучшим, нежели более слабое существо, — все это тоже относится к сладострастию. Как и смутное требование проголодавшегося желудка; как и ленивое ощущение, что ты, будучи сильнейшим, уже насытился… Упомянутые хищники не менее красивы, чем загнанные ими жертвы. Любая чужая плоть, сгнивающая у них в нутре, похоже, способствует непостижимому цветению их облика, их дерзко раскрашенного меха. Если наши глаза способны любоваться их красотой или, по крайней мере, если мы думаем, что облик этих больших кошек скрывает в себе возможность красоты, — значит, наш этический принцип уже обезоружен. Значит, мы вскоре поймем и то, что лис, пожирающий мышей и кур, — наш милый товарищ на этой земле; а волк, который не стыдится, если его мучает голод, прыгнуть на шею запряженной в сани лошади, чтобы белыми зубами перекусить ей кровеносные сосуды, — такое же несчастное гонимое существо, как и мы сами. Зайцы, косули, олени, овцы, коровы, лошади легче завоевывают нашу любовь, чем какой-нибудь хищник. По отношению к ним мы менее строги. Потому что не знаем мук растений. Лошадь представляется нам прекраснейшим из всех животных. Кто-то, наверное, скажет, что верблюд — или слон, или кит — превосходит ее красотой. Любовь не привязана ни к каким правилам, она подчиняется только привычке. Можно приучить себя к тому, чтобы рассматривать любое живое существо как избранное. Даже змею. Внешний облик любого хорошо откормленного существа отражает не только собственное его происхождение, но и происхождение переваренной им пищи. Тот, кто питается, обретает многих предков. Его душа заполняется разными сущностями. Странные образы его снов чаще всего вырастают на крови сожранных им жертв. — Мы все совершаем убийства, чтобы оставаться здесь. Мы знаем, что смерть есть нечто несомненное. Природа ради приумножения потомства идет на любые хитрости; но как только зачатие удалось, она отвергает индивида, чтобы обратить свою страшную любовь на весь его род. Поэтому всякая жизнь наполнена мучениями. И все же сама возможность жить для всех живых существ является единственным распознаваемым удовольствием. Насыщаться пищей — это удовольствие. Я отношусь к числу тех непоследовательных мыслителей, которые питаются плотью, потому что им это нравится. Я знаю, что не мог бы оставаться невинным, даже если бы жил как аскет. Воздержание только понизило бы объективную ценность моего организма. Но я хочу сохранить все то, что для меня достижимо. — (То, что я записал здесь как его непрерывную речь, на самом деле произносилось отдельными порциями. В промежутках Аякс прихлебывал вино… а в какой-то момент, намекнув, что и сам, может быть, является переодетым хищником, он выпил за мое здоровье и меня тоже принудил опустошить полный бокал. Между прочим, его слова о больших кошках я запомнил не очень точно.{200})