Эвмесвиль - Эрнст Юнгер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Остров все упрощает: он дает сцену, на которой пьеса под названием «Общество» может разыгрываться немногими актерами. Такой спектакль снова и снова вдохновлял поэтов, а философам давал пищу для размышлений. Робинзон: единственный человек, сначала предающийся отчаянию, потом — действующий. Господин и слуга: позже появляется Пятница. Мятежники Питкэрна[303]: после смертоубийства — особый договор на основе Библии; за титаническим порядком следует порядок божественный, Авель — за Каином.
Одиссей — прирожденный островитянин, Синдбад-мореход — его ближневосточный пандан. Оба воплощают собой тип одиночки, который хитростью и отвагой одолевает стихии, умеет устоять в борьбе с людьми, демонами и богами. Оба меняют команды моряков, которые одна за другой гибнут, и в конце концов в одиночку возвращаются на родину — в Багдад и на Итаку. Это жизненный путь человека.
Одноглазые циклопы, смертоносная песнь сирен, пленительные волшебницы, способные превратить мужчину в животное, усыпляющий напиток лотофагов, пучина между Сциллой и Харибдой — — — модели встреч, которые случаются с нами не только на отдаленных островах, но на любом перекрестке любого города. Принуждающая сила обычаев, ужасы деспотии сведены здесь к самым сжатым формулам. Синдбад сходит на берег в одном городе, граждане которого так свято чтят брак, что после смерти одного из супругов погребают того из них, кто еще жив, вместе с умершим. В другой раз Синдбад чуть не пал жертвой морского шейха, который обычно вскакивает верхом на спасшегося после кораблекрушения человека и, как коня или послушного раба, загоняет его до смерти, при этом еще пачкая ему спину своими экскрементами.
* * *
У нас на каждом острове сформировалась какая-то власть, пусть даже и особого свойства. Один остров был назван Фельзенбург в память о забытом романе одного барочного автора[304]. Это произведение, утопическая робинзонада, вышло из печати еще до «Contrat Social» Руссо. Как известно, согласно взглядам Руссо, естественный человек, развившись до состояния полноправного гражданина, делегирует часть своей свободы коллективной воле[305]. Уравнивание индивидуальных интересов ведет к демократической конституции государства, а внутреннее согласие граждан делает это государство идеальным.
С помощью луминара я проиграл для себя упомянутый роман из неисчерпаемого репертуара катакомб и пришел к выводу, что феномен Фельзенбурга основывается не столько на общественном договоре, сколько на договоре о подчинении некоему авторитету, и что при заключении такого договора проявила себя не только свободная воля отдельных индивидов, но и свободная воля их большинства. О помощнике, вожде, отце мечтают, его распознают и выбирают в качестве руководителя главным образом в ситуации бедственного положения. Вскоре тот, кого выбрали, превращается в избранника. Влачащие тяжкую жизнь и обремененные заботами люди охотно перекладывают на него свою ношу; они с ликованием уступают ему свою свободу.
* * *
Там, где на смену общественной воле приходит воля масс, блеск выделившегося индивида становится ослепительным; этому чрезвычайно способствует развитие техники: как техники пропаганды, так и техники умерщвления. Здесь, на эвмесвильском Фельзенбурге, властитель принял классический образ «доброго отца». Это прошло успешно, однако потом возникли неожиданные осложнения. Фельзенбург — самый богатый из островов, настоящая Страна лентяев, где царила блаженная эйфория, отчасти в духе феаков, отчасти — лотофагов. Молодые люди, мужского и женского пола, взбунтовались просто от скуки. Добрый отец вынужден был проявить строгость. И начал, со своей стороны, выявлять зачинщиков; самые несносные из них были сосланы на утесы.
«Им слишком хорошо живется», — сказал Домо, узнав об этом. Что-что, а руссоистские наклонности ему не припишешь.
* * *
Все-таки Фельзенбург пережил что-то наподобие эпохи Перикла. Там даже создавались художественные произведения. На других островах дело доходило до межпартийных схваток. Соперничающие группировки сплачивались вокруг своего босса или capitano[306], и один из главарей побеждал. Затем он распределял работу и доходы. «Такое они могли бы иметь и у нас, и даже лучше», — комментировал происшедшее Домо; эту формулировку я часто от него слышал.
Властители охотно приводят такие сравнения. Анарха же это не заботит: он сохраняет свою свободу, какой бы хорошей или плохой ни была власть. Он-то свою свободу не уступит — ни ради легитимности доброго отца, ни ради притязаний на легальность, выдвигаемых другими силами, меняющимися в зависимости от страны и эпохи. Может быть, все они и хотят наилучшего, но как раз наилучшее — свою свободу — анарх предпочитает сохранить для себя. Она остается его неделимой собственностью.
Разумеется, перед историком тут открывается неистощимое поле для наблюдений. Он понимает свои обязанности тем лучше, чем меньше принимает чью-либо сторону; красный мак привлекает его не меньше, чем белые лилии; боль потрясает не слабее, чем любовная страсть. Преходяще и то и другое — как цветы зла, так и цветы добра; однако ему позволено бросить на них взгляд через ограду сада.
* * *
Если история и имеет какую-то тему, то это не тема воли, а тема свободы. В этом заключается риск истории — — — с некоторыми оговорками можно даже сказать: ее задача. Свобода у всех общая, и все же она неделима; разнообразие в эту ситуацию привносит воля.
Некоторое время назад мне довелось проводить в институте Виго семинар: «Луций Юний Брут и Марк Юний Брут[307]— сопоставление с любой точки зрения». Эта тема обеспечила мне весьма неоднородную аудиторию.