Счастливый брак - Рафаэль Иглесиас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Рискну. Мне нравится такое соотношение, — сказал он и потянулся, чтобы еще раз ее поцеловать.
Упершись руками ему в грудь, она слегка оттолкнула его со словами:
— Давай иди. Нам обоим нужно отдохнуть.
Так он оказался на улице, в оазисе облагороженной Девятой посреди пустыни обанкротившегося Нью-Йорка. Энрике медленно побрел мимо бездомных, пьяных и изредка попадавшихся по дороге почтенных работяг, слишком бедных или слишком бесправных, чтобы получить выходной в канун Нового года.
Его новая квартира показалась ему тесной и лишенной индивидуальности. При виде электрической пишущей машинки на письменном столе он почувствовал себя секретарем, а не писателем. Он так устал, что сразу разделся, плюхнулся на узкую кровать и попытался заснуть. Но не смог. Ему не удавалось прогнать образ Маргарет, ее белой фигуры, скользнувшей под одеяло рядом с ним. Он помастурбировал, чтобы просто избавиться от наваждения, досадуя, что его член отлично стоит, когда рядом нет никого, на кого надо производить впечатление. Потом он принял душ и побрился, надел джинсы и синюю рабочую рубашку, сварил кофе и в тоске дожидался того момента, когда уже можно было отправиться на новогоднюю вечеринку к приятелю Сэла, куда, как его заранее предупредили, были приглашены одинокие женщины. Но он не понимал, зачем знакомиться с кем-то еще. Он уже встретил девушку своей мечты, но в реальности не смог с ней переспать.
Энрике никогда не приходилось видеть покойника. В смысле только что умершего. Он смог бросить лишь беглый взгляд — и тут же отвел его — на забальзамированное тело своей бабушки, потрясенный тем, как ее восьмидесятипятилетнее морщинистое лицо превратилось в мраморную маску: губы крепко сжаты, глаза закрыты, словно на засовы. В вышедшем из-под рук бальзаминатора скульптурном изваянии матери его отца, abuela[42] его детских сказок — в ее смерти не было и следа жизни. Ни намека на ушедшего человека, на только что отлетевшую душу.
Но от этих шести футов застывшей плоти, лежавших в больнице «Бет-Израэль», неподвижного, мертвого тела с запавшими щеками, сжатыми челюстями, от его умершего отца, которого он целовал в остывший лоб — от этой мертвой фигуры все еще исходило тепло. Черты лица Гильермо, изгиб его шеи, приоткрытые бескровные губы еще не казались лишенными жизни. Отец Энрике был уже не здесь, но в то же время еще оставался с ними.
Не желая, чтобы его услышала сиделка, Энрике прошептал:
— Прости, папа. Прости, что не был с тобой.
Он не в силах был сказать больше, зная, что не получит ответа. Всю жизнь Энрике до глубины души волновало — и он всегда это отрицал, — что именно его отец думает о том, как Энрике говорит, как выглядит, на что надеется и что пишет. Отец вникал во все мелочи, касавшиеся жизни Энрике. Привычки, пристрастия, амбиции Энрике — все они сформировались либо под одобрительные аплодисменты отца, либо прошли испытание его осуждением. А теперь он потерял свой ориентир.
Было 3.16 утра. Даже час смерти казался не случайным. «В непроглядной тьме нашей души время неподвижно: три часа ночи день за днем», — любил цитировать Фицджеральда Гильермо[43]. Энрике вдруг задумался, прав ли был отец, считая, что Фицджеральда переоценивают, было ли это мнение результатом зависти или эстетических воззрений или того и другого — но тут же опомнился и уставился на больничную кровать и серые губы умершего родителя.
Звонок медсестры из «Бет-Израэль», раздавшийся в 2.37, пробудил Энрике от глубокого сна.
— Мне очень жаль, мистер Сабас, но ваш отец скончался, — сообщила она и добавила, что через два часа тело отправят в морг. Если он хочет провести какое-то время с отцом, то должен сейчас же приехать. Энрике сразу позвонил брату и сестре. Маргарет обняла и поцеловала его, а он смотрел в окно на две светящиеся коробки Башен-близнецов, ошеломленный тем, что смерть отца, которую ожидали уже почти год, действительно наступила. Ему не хотелось видеть тело, но он чувствовал себя обязанным. Получается, он просто соблюдал приличия? Или в смерти есть что-то, что можно увидеть?
Он быстро оделся, и Маргарет спустилась вместе с ним. Из своей комнаты выглянул одиннадцатилетний Макс и спросил, не случилось ли чего-нибудь с дедушкой. И он, и его старший брат были очень близки с Гильермо. Как минимум раз в неделю дед приходил подменить родителей и провести с внуками вечер, бесстыдно баловал их и забивал им головы похвалами, грандиозными амбициями и шутками. Макс крепко обнял папу. Энрике спросил:
— Тебя разбудил звонок?
Макс ответил:
— Я всегда знаю, когда в семье что-то не так. — И с детской торжественностью добавил: — Дедушка тебя очень любил.
Маргарет, улыбнувшись, с сочувствием посмотрела на Энрике и с гордостью — на Макса и, взяв сына за руку, повела его обратно в постель. Энрике представлял их — своих жену и сына, живых и здоровых, ожидающих его возвращения, — пока стоял возле Гильермо. Тот лежал на спине, со сложенными на груди большими волосатыми руками, лицо с сильными чертами казалось не спящим, потому что сон полон живости, но застывшим, как камень. Гильермо молчал. Молчал еще безнадежнее, чем в те бурные месяцы переходного возраста Энрике, когда они жили в соседних комнатах и отец отказывался с ним разговаривать.
Ему хотелось рассказать Гильермо, как Макс услышал телефонный звонок и объявил себя хранителем семьи.
— Ты в совершенстве освоил роль латиноамериканского сына, — сказал ему отец три месяца назад, когда непрерывная боль от проникшего в кости рака простаты начала пересиливать дозы морфия, и с каждым разговором оба все лучше понимали, что драма приближается к развязке. — Ну ты и сам знаешь, да? Ты достиг всего, чего латиноамериканский отец ждет от своего сына.
Внуки, которых Энрике подарил Гильермо, были частью его достижений, так же, как и мать, которую он им дал. Маргарет направляла и оберегала сыновей со строгостью, нежностью и абсолютной уверенностью в собственной правоте. Гильермо это очень ценил.
— Твои внуки вырастут хорошими людьми, — сказал Энрике в ответ на жалобу отца, что тот не увидит их взрослыми.
— О, в этом я уверен, — ответил он. — Я не беспокоюсь об успехах моих внуков. Маргарет позаботится о том, чтобы они завоевали мир. — Он рассмеялся. — Или что-нибудь еще.
— Прости меня. — Энрике еще раз попытался попросить прощения у мертвого тела. — Прости, что я не был…
На этот раз он не смог выговорить фразу до конца. Предыдущие трое суток Гильермо был в коме, и Энрике не мог все время находиться с ним. В первый день он ушел, просидев три часа. Во второй — два. Перед тем, как уйти в последний день — вчера, Энрике наклонился над кроватью, поцеловал морщинистый лоб отца, некоторое время прислушивался к его учащенному дыханию, которое, как ему объяснили, было следствием давления на легкие Гильермо асцита, жидкости, которая выделялась опухолью простаты и накапливалась в брюшной полости. Наконец, нагнувшись к уху отца, он прошептал: