О людях и книгах - Борис Владимирович Дубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Айзенберг ищет (или, точнее, фиксирует как поэтические) такие состояния, когда соединяется несоединимое и обнажается, обнаруживается переход. Например, между светом и темнотой:
…в слепнущем зрачке соединяя
несоединимые картины…
Часто, как и в приведенных строчках, эта ситуация дана в образе ослепления, потери зрения (а зрение для европейцев отсылает к очевидному, к доказанному). Напомню, что по образованию Айзенберг – художник, архитектор, реставратор, казалось бы – человек зрения, зримого строя. А тут
в ослепший мозг заходит свет,
что зрению не брат.
В русской поэзии после романтизма и символистов такая утрата зрения связывается с отказом от пророчества, концом «века пророков». Как у Тарковского:
Найдешь и у пророка слово,
Но слово лучше у немого,
И ярче краска у слепца…
(дальше – о «вспышке озаренья»).
Бывает, что переход у Айзенберга представлен иначе, по-мандельштамовски – как мир между человеческим и дочеловеческим, земным, почвенным: «между слизнями, червями» («Это низший, нищий орден…»). Но этот мотив не ограничивается для автора лирическим сюжетом, сквозным движением смысла в стихотворении – он разворачивается и на микрословесном уровне, пронизывает сами слова. Отсюда у Айзенберга сочетание несочетаемого в лексемах, поставленных рядом. Так дождь у него атмосферичен и развоплощен, это явление, которое не описать словами ни «вместе», ни «порознь»: «рассеянная масса». Слова как бы приведены в замешательство. И это не то чтобы нерешительность высказывания – скорее, быть может, нерешенность или даже неразрешимость состояния.
Характерно, как часто стихи у Айзенберга начинаются с «А», реже с «Но» (Блок предпочитал «И»): «А была тут подружка одна», «А дитя о своем житье», «А Леня говорит», «А чему тебя научит» (сборник «В метре от нас») или, в новой книге[210], «А как вы стали черным ящиком?», «А вот и он», «А кто случайно снегом не засыпан». Речь как бы начинается с середины подразумеваемого, продолжающегося или когда-то бывшего разговора, с интонационного многоточия: «…в американских штатах. А мы внештатно…» Разговорность поэзии Айзенберга, как бы импровизационно возникающей вот сейчас, в момент произнесения, придают и частые у него вводные слова, когда и несущее, значимое слово становится вдруг вводным («липовая, в общем, закладная», – чуть выше: «Отписав по общей закладной»), и любимый им знак вопроса (приведу, по-моему, главный и характерный: «Не так открывает себя реальность. А как?» – из предисловия к книге «Контрольные отпечатки»).
Притом поэт вовсе не сторонится «готовых» слов (противоречие, с которого я начинал, можно повернуть иначе: как противоречие между словами, неизбежным стыком слов и интонацией, которая недискретна). Айзенберг ставит готовые слова – «пошла писать губерния», «цепляется за воздух», «укатали сивку», «поставить крест» – в такой трансмутационный контекст, где они перестают быть окаменевшими слежалостями, а открывается их метафорическая, больше того – оксюморонная природа.
Алхимические превращения слова развиваются у Айзенберга так, что словам возвращается их невозможность – то есть их неподдельная реальность здесь и сейчас. Вопреки очевидности реальное для него = невозможное. Кажется, с нами заговорила сама речь. Да, но какая? Не та ли «речь / ночью» Всеволода Некрасова, которая, по давней айзенберговской статье, открыла русской поэзии «второе дыхание»? У Айзенберга это речь опять-таки лишь нарождающаяся. Или с трудом оживающая? Она едва разлепляет спекшиеся губы, возвращенная после смертной немоты, до неузнаваемости вывернутая наизнанку, когда «эхо катится, и звук за ним ныряет»:
Мы не выбыли, а выпали не вы,
Мы не мы были и вместе мы не выли.
Речь евангельского Лазаря. Стихи тут (рискну сказать в манере Айзенберга) «Лазаря поют». А это уже не алхимия, это из области чуда, примером которого и остается – пока она есть – поэзия.
Увеличивая присутствие[211]
Я так думаю, что поэт – не тот, кто пишет столбиком или даже в строчку, а тот, кто увеличивает присутствие. Расширяет зону присутствия и сам присутствует благодаря этому. И нам дает возможность присутствовать при существенном. Обращает нас в сторону существенного. Не обязательно обращая в веру в это существенное. Но каждый раз, как подсолнух к свету, поворачивая нас в сторону существенного. <…>
Как мне слышится поэзия Дашевского? Блок говорил о стихотворении, что оно держится, как тонкая ткань, на нескольких словах-остриях. Мне кажется, у Дашевского что-то другое. У него в основе <…> встреча нескольких звуков («звуков стакнутых», как сказал бы Мандельштам), которые начинают увеличиваться и увеличиваться, сохраняя свое звуковое свойство, но попутно притягивая к себе разнообразные слова и смыслы и выстраивая их в таком порядке, который для нас не совсем привычен. Не то чтобы совсем не привычен. Но не совсем привычен. И это тем более странная вещь, [поскольку Дашевский] ушел (и написал об этом в своем замечательном предисловии к книге «Дума Иван-чая»[212]) в сторону общих слов, совсем общих, которые есть у каждого, поэтому их не нужно изобретать и искать. <…>
Для поэта такого масштаба, такой сложности, начитанности, пронизанности культурой от античности до наших дней – пойти на [подобный] шаг, пользоваться только общими словами, которые есть у всех, – [поступок] большой смелости. <…> И надо сказать, это стало огромной удачей Дашевского-поэта, потому что вот эти общие слова – они все равно у него растут из «стакнутых» звуков, силовых волн, которые от них идут, и выстроены в каком-то совершенно необычном порядке, который и делает их вещами Григория Дашевского.
Любопытно, что, будучи стихами из общих слов, [эти стихи] все время наращивают смыслы: ты к ним возвращаешься и видишь, что стихотворение стало каким-то другим, у тебя на глазах оно меняется. Оно не слепок, а какое-то энергетическое сгущение, которое ходит у тебя перед