1000 лет радостей и печалей - Ай Вэйвэй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смена охраны всегда происходила точно в назначенный час. Дверь открывалась только снаружи, и, пока входили одни, другие выходили, завершая весь цикл за две минуты. Однажды у охранника прихватило живот, и ему срочно понадобилось в туалет. Ему не разрешалось пользоваться моим, все, что он мог, — это схватиться одной рукой за больной живот и лихорадочно махать другой в камеру внутреннего наблюдения. Секунды шли, но все его попытки привлечь хоть какое-то внимание скрытых наблюдателей были тщетны. Он уже сложился пополам, и у меня не оставалось выбора, кроме как «приказать» ему использовать мой туалет. Он рванул туда, а когда вышел, весь запас моей туалетной бумаги закончился.
Потом, от 12:10 до 13:00, в течение пятидесяти минут я должен был ходить.
Тихий час — с 13:00 до 14:30.
С 14:30 до 17:40 — очередной допрос.
Ужин был с 17:40 до 18:10. Перед едой являлся врач и выдавал мне лекарства. Сначала он давал их охраннику для проверки дозировки, а уходил, только убедившись, что я положил таблетки в рот. Охранник заставлял меня показывать язык, чтобы удостовериться, что я проглотил таблетки, и тогда мне наконец разрешали приступить к еде.
После ужина я отрабатывал последние пятьдесят минут моей ежедневной нормы по ходьбе.
Время между 19:10 и 21:00 предназначалось для записи «материалов самонаблюдения».
В 21:30 следовал душ, и в 21:45 полагалось лечь в кровать. Я тратил пять минут на стирку нижнего белья, футболки и носков, одну минуту на чистку зубов и еще девять на душ, и два охранника стояли так близко, что на их форму и обувь попадала вода. После этого я просил разрешения вытереться, а также развесить одежду для сушки. Охранники внимательно смотрели на часы, пока я готовился ко сну. В постели я должен был оказаться ровно в 21:45, и, если случалось вымыться слишком быстро, приходилось стоять голым рядом с кроватью и ждать. После 21:45 на камерах видеонаблюдения в моей комнате не должно было оставаться ни малейших признаков движения.
Но расслабиться, лежа в постели, не получалось. На самом деле утомление мешало сну, о котором я так мечтал. Ночами напролет я оставался в напряжении, а пронзительные звуки, исходящие из вентиляционной системы, лишь усиливали тревогу. Бессонные ночи сменяли друг друга, я лежал на спине в своей кровати с вытянутыми по швам руками, а белый свет флуоресцентной лампочки бил в лицо. События прошедшего дня ускользали из памяти, и, чтобы заполнить время, мне оставалось только предаваться воспоминаниям, возвращаясь мыслями к людям и событиям и провожая их взглядом, как воздушного змея на длинном шнуре, который улетает все дальше и наконец совсем пропадает из вида. Думая о прошлом, я словно доставал один за другим разные предметы из мешка, пока не опустеет, — встряхнешь его, и ничего нет, кроме чувства потери. Лежа неподвижно, я принимался думать об Ай Лао и вскоре чувствовал, как по щекам текут слезы.
Всю ночь у моей кровати дежурили двое охранников и не сводили с меня глаз. Они могли показаться деревянными статуями, застывшими в тени, но вскоре я понял, что ночная смена позволяла им расслабиться, и их обмен репликами немного смягчал мое чувство изоляции. Удивительным образом они наловчились разговаривать, не шевеля губами, при этом шум электрического вентилятора перекрывал их тихие голоса, и спрятанный в стене микрофон не мог уловить их. Начинались ночные излияния по поводу родителей и жен, оставшихся в родных провинциях, эпизодов из детства и волнений о будущем. Слушая их, я лежал как труп, который медленно погружается в море, опускаясь сквозь цветущие водоросли и темные воды в черную глубину, куда не проникает свет.
Постепенно охранники стали для меня совершенно обычными людьми. Они всегда удивлялись, что мне не спится, тем более что я продолжал бодрствовать, когда они сменялись. В полночь они ели. Для этих парней из глубинки ночной пир из жареного риса с яйцом был самым приятным моментом дня, и они смачно поглощали еду. Но их пищеварительная система начинала протестовать, и они беспрерывно рыгали. В комнате потом до утра воняло чесноком.
У солдат постоянно хрустели суставы — звук, будто репу разломили пополам. Казалось, они не могли сделать ни одного движения беззвучно — сжать кулаки, взмахнуть рукой, сесть на корточки, согнуть или повернуть торс или шею. Бывало, стоят они по стойке смирно, а потом вдруг повернут головы — и шеи издают громкий хруст. Гибкостью они напоминали мне цирковых акробатов, так как из позиции стоя им удавалось прогнуться назад и коснуться руками пяток. Или, сидя на корточках, они быстро крутились влево-вправо, повторяя эту последовательность странных движений несколько раз. Был ли это способ напомнить о собственном существовании или попытка выпустить пар, понятия не имею.
Я начал им сочувствовать. В некотором смысле, как и я, они были взаперти и в неволе, их настоящее было оторвано от прошлого, а будущее не вызывало энтузиазма. Рано или поздно заключенные куда-то уезжали, а этим людям только и оставалось, что стоять на посту — ничего другого они не умели, — пока в один прекрасный день чей-нибудь донос не вынудит уволиться и вернуться туда, откуда они приехали.
Каждый из этих солдат понимал странность своего положения. Они родились в бедности и обменяли свою молодость на военную форму. Они не могли влиять на собственную судьбу, как рыбки в аквариуме, которых хозяин может выбросить, когда ему вздумается.
Мы начали разговаривать уже не только о том, что мне нужно сходить в туалет или отшагать свою норму. В своем одиночестве охранникам не терпелось излить душу, невзирая на последствия. Они рассказывали мне о родителях, о своих городах, о юности, о том, что привело их на военную службу и что они делают, когда не стерегут меня. Достаточно было закрыть глаза, чтобы вообразить их родные провинции и семьи, заглянуть в их прошлое и представить будущее.
Большая Нога — как я его про себя называл — родился вопреки политике «одна семья — один ребенок». Его матери случилось забеременеть вторым ребенком без ведома деревенских чиновников отдела планирования семьи, и, прежде чем ее заставили сделать аборт, ей удалось совершить побег,