1000 лет радостей и печалей - Ай Вэйвэй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня поселили в камеру на втором этаже с окнами на север. Окна были намертво заделаны, а вентилятор изрядно грохотал. В моем распоряжении был маленький туалет, одинарная кровать и стол, за которым проводили допрос, а также два покрытых светло-коричневыми чехлами кресла, стоявших бок о бок по одну сторону от стола. И все. Стул, на котором я сидел, был обтянут черной упаковочной пленкой, а стены покрыты широкими полосами белой упаковочной пленки, прикрепленной прозрачным скотчем; через зазоры едва виднелись темно-зеленые обои. Здесь все было покрыто белой упаковочной пленкой, даже туалет, раковина и краны.
Номер моей камеры был 1035, и надзиратели знали меня по этому номеру, а не по имени. Размер моего жилища составлял около 280 квадратных футов (26 кв. м), пол был выложен коричневой плиткой с узором под дерево, каждая плитка размером два на два фута (около 61 × 61 см), шесть плиток в ширину и двенадцать в длину. Ходить можно было только на шести центральных квадратиках: пройдя семь шагов, я разворачивался и шел в обратную сторону. В день мне полагалось ходить пять часов, что, по словам охранников, составляло половину времени обязательной ходьбы для других заключенных. Каждое утро я должен был застилать кровать, аккуратно выравнивая кромку одеяла.
На следующий день после моего переезда, к моему удивлению, снова пришел следователь Ли. Войдя, он осмотрелся и сказал: «Какое интересное место! Хорошо, что охрана составляет вам компанию, пока вы ходите. Они здесь для вашей защиты, и если вы ходите слишком быстро или слишком медленно, они должны повторять за вами. Благодаря правилам все четко и понятно».
Здесь я с ним должен согласиться. Практически все, кроме дыхания, тут было запрещено, а поведение живых людей не очень-то отличалось от мертвых.
Ли вошел вместе с еще одним следователем, мужчиной по фамилии Сюй, которого он представил как руководителя направления; тот сказал, что теперь будет сам вести допрос. Выходя, Ли ненароком сунул мне в руку свой бумажный стаканчик — вместо прощания.
Следователь Сюй вел допрос в совершенно иной манере. Осторожный, бдительный Сюй говорил мало. Каждый день он, аккуратно одетый, появлялся точно вовремя, а когда время истекало, вставал и сразу же выходил. Лет пятидесяти пяти, крепкий, энергичный — таких людей в Китае считали «политически благонадежными». Каждое его движение говорило о том, что он трудится на благо бесперебойной работы государственной машины.
Первой темой этой серии допросов стал сделанный мной снимок. Сюй держал в руках распечатанную на листе A4 черно-белую фотографию моего среднего пальца на фоне Тяньаньмэнь.
— Объясните мне, — спросил он, — что это значит?
— Эта работа называется «Изучение перспективы», — ответил я, — я сам себя сфотографировал у ворот Тяньаньмэнь в 1994 году, и эта фотография — одна из серии с таким же композиционным дизайном.
— Что за бред! — воскликнул он. — По-вашему, это искусство? Это явная атака на государство.
Я заметил, что делал точно такие же фотографии перед Белым домом и Эйфелевой башней.
— Ну, это меня не касается, — продолжил он. — Я из китайской милиции — с Белым домом пусть разбираются американцы.
Он настаивал.
— Так что значит средний палец?
— В Америке это означает «иди к черту», — ответил я.
— А что насчет Тяньаньмэнь?
— Это городские ворота.
Он разозлился.
— Более 90 процентов населения планеты знают, что Тяньаньмэнь — это символ Китайской Народной Республики! Каждый китаец знает слова песни «Я люблю пекинскую площадь Тяньаньмэнь»!
Это была правда. В детстве я выучил текст «Я люблю пекинскую площадь Тяньаньмэнь», гимн Мао Цзэдуну эпохи «культурной революции». Может, эта тошнотворная песенка и стала истинной причиной, по которой я показал Тяньаньмэнь средний палец.
— Эта первая строчка, «Солнце встает прямо над Тяньаньмэнь», совершенно ненаучная, — сказал я, а потом добавил: — Тяньаньмэнь — всего лишь символ феодальной власти.
— О какой это власти вы толкуете? Почему бы вам не сказать прямо? Вы ведь говорите о Коммунистической партии Китая? Чего вы так боитесь?
Отрицать всеми правдами и неправдами, что для этих обвинений есть основания, я не собирался, точно так же я не боялся ответственности за свои поступки. А возражал я против примитивной политической трактовки моей работы. Согласись я с таким прочтением, незачем было вообще заниматься искусством. Но он спросил, что я подразумеваю под «властью» Тяньаньмэнь, поэтому я ответил:
— Эта власть заключается в безграничном контроле над дискурсом, и это преимущество она использует для ограничения личных свобод.
— Что за чушь! — отреагировал он.
Все эти препирательства разозлили нас обоих. Он все время поднимал голос, и я спросил, зачем он кричит. А он сказал, что это просто его манера говорить. Впоследствии я пожалел, что задал этот вопрос, так как когда он понизил голос и стал говорить тихо, это показалось мне еще более обескураживающим. Перемена тона отражала избирательное использование вежливости, характерное для самоуверенности, свойственной системе.
— На деле вы довольно бесхребетный, — добавил он. — У вас недостает храбрости признать собственные цели.
Он провоцировал меня и не собирался останавливаться. Он взял в руки распечатки десятка заметок, которые я публиковал в блоге, и попросил прочитать одну из них вслух. Я стал зачитывать ее, и он перебил:
— Кого вы имели в виду под «правительством»?
— Я написал эту заметку на стандартном китайском, — ответил я. — Так что под словом «правительство» подразумевал «правительство». Я отметаю ваши намеки на то, что я писал не то, что имел в виду. Честно говоря, я не могу точно знать, кто это «правительство», так как очевидно, что это не конкретный человек и не материальный объект.
— Испугались? Не решаетесь сказать, ведь так? Чего боитесь?
Я ответил прямо.
— Я не боюсь. Допустим, я скажу, что имею здесь в виду Коммунистическую партию Китая, вы хотите, чтобы я переписал всю статью и заново опубликовал ее с более точными формулировками?
Он зачитал строчку из другой моей публикации: «Покуда в мире есть бестолковые правители, будут и люди, бросающие камни, — если только люди не лишатся рук или не закончатся камни». Он хотел знать, что я подразумевал и здесь тоже — что за «бестолковые правители»?
И опять я гнул свою линию:
— А вы бы предпочли, чтобы я сказал «постоянный комитет Политбюро»?
— Все эти ваши разговоры — это ли не подстрекательство? Вы не просто дурной, вы сумасшедший. — Его охватило такое негодование, что он замешкался, не в силах подобрать слово, так что просто сказал: — Я думаю, вы