История Франции глазами Сан-Антонио, или Берюрье сквозь века - Фредерик Дар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В 1794, — отвечаю я. — Первого в апреле, а второго в июле.
Разочарование Толстяка звучит в трубке шелестом мнущейся бумаги.
— Так ты знал?
— Как видишь!
Но он расстраивается ненадолго.
— Представляешь, через год после короля! Мальчишка сказал, что Дантон был здоровым жлобом с рожей Сен-Бернара и лаял как бешеный! Когда он поднимался на трибуну, весь стадион гудел! Этот хлюст Бобишар стал клонить к тому, что в самом начале Дантон был просто карьеристом. Он пожалел о своих намёках, потому что я не позволю оскорблять память того, кто сделал Республику. Рахит мне ещё сказал, что в самый разгар террора он вроде как обмяк и Робеспьер отсёк ему башку. Я ему влындил ещё пару раз, чтобы он знал, как петь чужие песни, если ты сам в этом не рубишь! Но всё же этот паршивец мне доставил удовольствие, когда сказал, что Дантон даже не пытался спастись от гильотины бегством за границу. Он сказал, что он не из тех, кто уносит Францию на своих подошвах. Наверное, у него не было гладких подошв. А меня моя Берта ругает за то, что я приношу домой Францию на своих подошвах. Похоже, я ей пачкаю паркет.
Я кладу трубку на козью шкуру для полного удобства. У моего Осведомлённого голос такой зычный, что его прекрасно слышно в полуметре от трубки.
— Я тебе должен сказать, Сан-А, Робеспьера я не очень люблю. Он был депутатом в Аррасе, как Ги Молле, и он был холодным и надменным. Он сам был настоящим террором! Гильотина была его рабочим инструментом «намбер ван». Если бы он пожил дольше, он бы запустил её в серийное производство, так что любой мог бы купить себе свою в парижском универмаге! Он тоже отвалился в опилки, в свою очередь. С ума сойти, сколько народу казнили в те годы! Причём не только знатных, но и простых тоже. В общем, чистка! Всегда бывают такие времена, когда люди под шумок хотят посчитаться друг с другом. После смерти Людовика Шестнадцатого Францию взбаламутило так, что у всех королей в округе сыграло очко, и они скентовались против Франции. Они говорили, что если начнётся эпидемия революций, их короны скоро придётся толкать на блошиных рынках! Во Франции департаменты тоже взбунтовались. Особенно вандейцы, которым хотелось вернуть королевство, козлы! Все думали, что уже конец! И всё же Республика взяла верх…
Пауза.
— Ты меня слушаешь, мужик?
— Во все уши, — ору я.
— Жокей! Мне показалось, что нас разъединили. Офицеры-республиканцы взяли командование в свои руки и завоевали Бельгию, а затем Голландию. Так что короли, которые сговорились, чтобы нас укантовать, вынуждены были подписать мир в Бале!
Отсюда, наверное, выражение: «Хрена дали в Бале».
Ещё одна пауза, которую он спешит проглотить.
— Скажи, что у тебя жевалка отвисла, а? Скоро ты меня в Сорбонне увидишь!
— В этом нет ничего удивительного, — говорю я, — кажется, там не хватает дворников!
— Ты меня не принимаешь всерьёз, — говорит он. — Ну и зря. Меня тянет к знаниям, Сан-А! Точно! Запомни это. Кстати, я беру эту книжку, чтобы проверить кое-что дома. Про некоторые имена я хочу узнать больше, например, про Марата, которого Шарлотта Корде´ зарезала в ванне, или про Фуке´, который в городе рубил головы всем подряд. Скажу тебе, самая лучшая работа в те времена была палачом. Если ему платили за голову клиента, ему жилось неплохо.
— Это всё, что ты хотел мне сказать, Берю?
— А что? — огорчается он. — Я думал, тебе будет приятно поболтать о революции по телефону!
— Слушай, парень, — вздыхаю я. — Революция породила одного-единственного ребёнка, милую девочку, которую назвали сложным именем. Её назвали «Декларацией прав человека». Немного длинно, но имя прекрасное. Статья четыре этого документа гласит: «Свобода заключается в том, что можно делать всё, что не вредит другому». А ты, гражданин Берю, вредишь моему душевному спокойствию тем, что разбил лагерь на моей телефонной линии.
В ответ раздаётся обиженный щелчок.
Наконец-то я свободен. Как и моя телефонная линия!
Толстяк сидит за своим рабочим столом и, высунув язык, старательно выводит текст на почтовой открытке пером «сержант-мажор». Как все неуспевающие ученики, он проговаривает вслух слова, которые пишет. Я сажусь и слушаю благоговейно:
— …А в остальном всё по-прежнему. Надеюсь, у тебя тоже. Мы с Бертой крепко целуем тебя в ожидании, когда сможем это сделать в полный рост. Любящий тебя племянник, Александр-Бенуа.
— Дело сделано! — ликует Опухоль, с омерзением отбрасывая своё перо. — У моей тёти Валентины день рождения, она живёт в Бург-ан-Брессе, она бездетная вдова.
Он достаёт свой бумажник, вываливает на бювар его грустное содержимое и начинает копаться в извергнутых нечистотах, пока не находит почтовую марку. Он лижет тыльную часть «Марианны» языком, который напоминает морепродукт, забытый на рынке.
— Прогресс не остановишь! — говорит он.
— Это к чему?
— Я про их манию парфюмировать клей на марках! Идея неплохая, заметь, но где я не согласен, это что они их парфюмируют мятой. Запахи должны быть разными, чтобы каждый мог выбрать, что ему надо. Потому что у кого-то может быть аллегория на мяту. Если бы я был в правительстве, я бы отпечатал марки с запахом кофе с молоком на утро. Перно´ в полдник. В обед квашеную капусту. После обеда — коньяк и на пятичасовой чай — божоле с сардельками и чесноком. Таким образом, каждый получит то, что ему надо.
— Всё будет именно так, как ты говоришь, — уверяю я. — Главное, чтобы была идея. Как только она появляется, всё идёт само, целая куча изобретателей, таких, как ты, начинают думать над этим и вносить усовершенствования.
Этим утром мой Берю весь из себя какой-то молодцеватый. Он сменил свою одежду йе-йе на прикид «принц Уэльский», клетки которого слегка потёрлись, но всё же он ещё сохранил что-то от внешнего вида. Что поражает — это что он сменил рубашку, с ним такого не случалось уже несколько недель, и ещё он побрился. Толстяк выглядит на десять лет моложе, когда он без щетины с яичным желтком.
— Ты смотришься по-весеннему, как апрель, — замечаю я.
Он наклоняется к осколку зеркала, лежащему в ящике его стола, и приглаживает большим пальцем непослушную прядь, которая свисает ему на лоб в виде большой запятой, растерявшейся в параграфе Даниеля Ропса[189].
— У меня рандеву, — объясняет он.
— И какова она из себя?
— Сенсационная, актриса!
— Не может быть!
— Йес, мистер. Из высшего общества, с кузовом от Шапрона. Периферия — обалдеть, спереди два балдона, пышущих здоровьем. А сзади такие буи, что при ходьбе у тебя на глазах как будто луна переплывает из одного квартала в другой.