Недоподлинная жизнь Сергея Набокова - Пол Расселл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брат засмеялся.
— О, поразительно, что ты вообще запомнил ее, у тебя ведь такая дырявая память, — сказал он. — Да, ты однажды встречался с ней, и в обстоятельствах отчасти неловких. Акрополь…
И я сразу все вспомнил. Это случилось во время нашей недолгой остановки в Пирее по пути из Крыма в Англию. Я, Ника и Оня отправились полюбоваться Парфеноном при лунном свете. Неожиданно из развалин до нас донесся голос, спевший сначала порывистую арию из оперы Верди, а затем жалобную русскую песню. Позже мы узнали, что это знаменитая оперная дива Черкасская пела серенады каменным девам Эрехтейона. И почти одновременно из теней появились, словно их вытолкнула на сцену незримая рука, мой брат с на редкость красивой молодой женщиной, которой я и не знал, и в Пирее больше не видел, однако ее облитые светом луны лицо и фигура, да еще увиденные мною в чреватое большим конфузом мгновение, запечатлелись, надо полагать, в глубинах моего сознания.
— Новотворцева — такую она носила фамилию, — сказал Володя. — Я попытался припомнить ее имя, да не смог. Она была замужем и воображала себя поэтом. Постарела она некрасиво, да и мыться ей следует почаще. Ее разобидел рассказ, который я прочитал, — судя по всему, она решила, что адресован он исключительно ей. Как будто я знал, что она там объявится. Между прочим, сама она понятия не имела, что Сирин и я — одно лицо. Комично, не правда ли? Но как же ее звали?
Я сказал, что, боюсь, с этим помочь ему не смогу.
— Да и неважно, — продолжал он. — Мне следует просто выкинуть ее из головы. Но в целом я, похоже, пришелся Парижу в самую пору. По-видимому, меня нашли «англичанином», иными словами, «добротным». Некоторые из моих bons mots[139] уже возвращаются ко мне.
И я все чаще слышу слово, начинающееся с г-е-н… Я написал Вере, что нам необходимо как можно скорее перебраться сюда. Мы — едва ли не последние оставшиеся в Берлине русские. И какое это чудо — видеть море осмысленных, культурных лиц! Весь культурный Берлин может уместиться — и временами умещается — в гостиной средних размеров. Кроме того, я завел здесь полезные знакомства. Встретился с переводчиками, которые преобразуют «Защиту Лужина» и «Камеру обскуру» по-французски. Профессор Калифорнийского университета пообещал показать несколько моих романов американским издателям.
Я никогда не слышал моего брата так много говорившим о чем-либо — тем паче о себе — и потому задумался, уж не ударил ли ему в голову литературный успех. Впрочем, спустя недолгое время до меня стало доходить, что причиной столь нехарактерной для него многословности была нервозность, порожденная перспективой настоящего нашего разговора, того, о каком я его попросил.
Рассказы Володи прервало появление заказанной нами еды. Мы еще не прикончили первую бутылку шампанского, и все же он спросил, нельзя ли заказать вторую. Я согласился, ощутив некоторое облегчение. Володя с методическим пылом занялся foie de veau[140], и я воспользовался этим, чтобы сказать:
— Мама очень подробно пересказывает мне все, что узнает о твоей жизни из писем, которые ты ей посылаешь. Не знаю, поступает ли она так же и с моими новостями. Я пережил довольно бурные времена, но теперь все улеглось.
Володя продолжал есть, не поднимая на меня взгляда. Я, не без некоторой опаски, продолжал:
— Мне хотелось бы знать, известно ли тебе, к примеру, что я перешел в католичество?
Брат перестал жевать, положил вилку и нож, промокнул губы салфеткой и с любопытством вгляделся в мое лицо.
— Не знал, — сказал он. А затем снова взял вилку с ножом и снова занялся печенкой.
— Маме о моем обращении известно уже довольно давно, — сказал я. — Я сообщил ей эту новость, когда навещал ее в двадцать шестом. Пожалуй, то, что она не стала распространять ее, меня не удивляет. Мама меня тогда словно и не услышала. И я ее не виню. Я понимаю, ей есть о чем поразмыслить.
— Боюсь, в письмах ко мне мама о тебе почти не упоминает. Не обижайся. Она очень озабочена своим финансовым положением, пугающе, как тебе известно, мрачным. Я делал, что мог, но у меня и у самого денег кот наплакал. Мои книги, может быть, и нахваливают, однако они ничего мне не приносят. Я попытался недавно, надеясь собрать для нее деньги, устроить «чтения по приглашению», но большинство людей моего круга сидит, как и я, без копейки. Кстати, совершенно не понимаю, как тебе оказалось по карману пригласить меня в этот ресторан.
— Объясню немного позже, — ответил я, уже испуганный тем, сколь многое придется мне ему рассказать, и понимающий, как жестоко ограничено его расписанием время, которое мы сможем провести вдвоем. — Это совсем другая история. Но скажи, что ты думаешь о моем обращении в другую веру?
Он пожал плечами:
— Что я могу сказать? Полагаю, оно дает тебе утешение и надежду, в которых ты так нуждаешься. Для человека в твоем положении жизнь нелегка. Думаю, тебе есть о чем сожалеть. И если вера в древнюю, проверенную временем систему ритуалов облегчает страдания людей, так не мне критиковать ее — как не мне критиковать маму за то, что она обратилась к Христианской науке, которая, насколько я понимаю, утешает душу примерно таким же образом.
Настал мой черед удивиться.
— Мне об этом ничего не известно! — сказал я Володе.
— Мама увлеклась ею уже довольно давно. И она, и мадемуазель Гофельд. Христианская наука позволила ей очень и очень воспрянуть духом, хотя для меня она — темный лес. Чем-то напоминает тягостные спиритические сеансы, которые посещаешь, рассчитывая узнать что-нибудь осязаемое о мертвых. Я, кстати, никогда не смогу забыть о твоем жестоком розыгрыше.
— Он не был розыгрышем, — ответил я. — Мне и по сей день не удалось понять, что тогда произошло. Но, клянусь, у меня не было злых намерений и управлять происходившим я не мог совершенно. Как мне заставить тебя поверить в это?
Володя молча разглядывал меня. Официант подлил в наши бокалы шампанского.
— Я не знаю, что ты мог, чего не мог. Все произошло так давно. И теперь уже не вспомнить, что знал тогда каждый из нас. Было время, когда я обзавелся обыкновением исследовать загробный мир. Какое количество сеансов я высидел, сколько услышал туманных посланий из потустороннего мира, которые выстукивала, букву за буквой, чайная чашка, стоявшая на раскрашенной доске, или призрак, забредший в темную гостиную, сколько видел достойных дам, выставлявших себя на посмешище, призывая поддельным бассо-профундо дух Фридриха Великого или раба времен Веспасиана. Я копался в этой унылой магии, надеясь, что, может быть, отец пошлет мне некий знак. Мы с ним пообещали друг другу, что тот из нас, кто умрет первым, непременно постарается любыми возможными средствами пробиться через заслон, отделяющий этот мир от следующего. Я свою часть нашей договоренности выполнил, но так и не вступил в связь с кем-либо, хотя бы отдаленно напоминавшим отца. Явился, правда, один дух, заявивший, что знает мое будущее в мельчайших подробностях. Он заявил, что рано или поздно я стану в Калуге школьным учителем. «По-над водами Калуги», как он поэтично выразился[141]. Но ведь я никогда не вернусь в Россию. Все двадцатые годы я верил, что рано или поздно мы возвратимся. Однако это что-то вроде ушедшей любви. В Россию я не вернусь. И еще раз поговорить с отцом никогда не смогу. Так я считаю теперь, в мои тридцать три года.