Моя сестра - Елена Блаватская. Правда о мадам Радда-Бай - Вера Желиховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для биографии, действительной, правдивой биографии «madame», и эта собственноручная, написанная под минутным впечатлением «исповедь» не представляет достаточно ценного материала. Но как откровение ее характера и нравственных свойств, как подлинный, с натуры снятый, и снятый не художником, могущим и польстить, и обезобразить, а солнцем, беспристрастным и точным, – ее портрет во весь рост, – «исповедь» эта является неоценимым сокровищем. В ней целиком отразилась эта глубоко интересная и ужасная женщина, которую исследователи Лондонского психического общества объявили «одною из наиболее совершенных, остроумных и интересных обманщиц нашей эпохи».
Мне кажется, что такое мнение не только не преувеличено, но даже не дает ей должного. Где же в наши дни подобная обманщица или подобный обманщик?!
Е. П. Блаватская – единственная, она превзошла знаменитого шарлатана прошлого века, Бальзамо Калиостро, так как после таинственного исчезновения с жизненной арены «божественного, великого Копта» осталась только память о нем, а после смерти Елены Петровны и сожжения ее многострадального грешного тела остается 60 000 членов теософического общества, остается целое религиозное движение, с которым, быть может, придется и очень считаться.
В то время как лондонские исследователи психических явлений постановляли свой приговор, они не подозревали, какие размеры примет движение, затеянное «интересной русской обманщицей»…
И я, и m-me де Морсье, прочтя «исповедь» и оценив ее по достоинству, хорошо поняли, что ждать появления Блаватской в Париже и в Лондоне нечего. Никуда она не тронется теперь.
Весьма вероятно, что, послав мне письмо, она тотчас же и раскаялась, что его послала, и, уж конечно, дня через два сама забыла если не все его содержание, то добрую его половину.
Но она не могла, придя в иное настроение духа, не сделать новых попыток к улучшению положения. Перед нею мелькала надежда в конце концов все же еще вернуть меня. Это было бы теперь такое торжество! Ей все еще я представлялся таким ручным. Как же это я выдал ее, соотечественницу? Тут что-нибудь не так, верно, кто-нибудь стал между нами, насплетничал на нее…
Она вдруг надела на себя добрую личину, изобразила из себя обиженную простоту и через несколько дней после «исповеди» писала мне снова, дорисовывая свой портрет, досказывая, окончательно объясняя себя:
«Велики грехи мои прошлые да не против вас, не вам карать меня, перед которым я виновата как Христос перед жидами… Зла-то я вам никогда не сделаю, а может еще и пригожусь…». Затем она писала о Баваджи: «Он послушный и умный мальчик. Он послушное орудие в моих руках. Je Fai psychologise, – говорили вы m-me de Morsier. Посмотрите, вы только что сделал сей “послушный ребенок”. Да он бросил меня при первом выстреле психического общества. Он ругает меня хуже вас у Гебгардов. Он говорит que j’ai commis un sacrilege, deshonore le nom des Maitres, que j’ai avili la science sacree en la donnant au europeens [Что я совершила святотатство, обесчестила имя учителей, что я обесценила священную науку, передав ее европейцам – фр.]. Он идет против вас, Синнетта, меня, всех и черт их знает, что они сделают вдвоем (с Могини?) в Лондоне – теперь, когда он едет, а может, и поехал туда! Он самый опасный враг, потому что он фанатик и способен взбунтовать всю Индию против меня…».
А потом опять: «Что я вам (два раза подчеркнуто) сделала? Что вам сказали, что вы узнали – не делайте как психологическое общество или m-me de Morsier, которая вообразила себе, что я все знаю, все должна знать, и поэтому предала меня… Берегитесь (два раза подчеркнуто). Вы окружены таким кольцом, что вся ваша холодная голова вам не поможет. Одного прошу, чтобы вы загадку эту мне разгадали: что вы можете иметь против меня… Я вас, что ли, желала кусать, вам желаю зла?.. Если я писала вам, что я в отчаянии, то писала только то, что чувствую. Ваша дружба была мне дорога, а не ваше присутствие или членство в обществе. Я писала, что сама первая опрокину все континентальные общества – парижское и немецкое, где (кроме Гебгардов да бедного Hubbe Shleiden) все чучелы и враги, и готова на это, напечатав о всех их подлостях… Но только подумайте, что бы вы подумали обо мне, если бы мы переменились ролями! Да меня бы вешали – я бы вас не выдала, да и никого другого не выдала бы, даже зная, что это правда, а молчала бы. Ну что я вам сделала?.. Готова завтра же забыть все и любить вас по-прежнему, потому что нет у меня злопамятности и потому что вы русский – нечто для меня, изгнанницы, священное. Прощайте, Е. Б.».
Я убежден, что она искренно не понимала, почему я ушел от нее и явился в числе ее обличителей. Ее нравственные понятия были так радикально извращены, что ей некоторых совсем не хватало. Она воображала, что все в мире основано на личных отношениях и что нет для этого исключений. «Что я вам, “вам” сделала!». «Других, значит, я могу надувать сколько угодно, могу их губить, коверкать всю их жизнь, могу предаваться всяким святотатствам и торговать по мелочам величайшими истинами; если я расположена к вам лично, то я не могу обмануть вас, потому что вы меня поняли, если я еще в силах пригодиться вам так или иначе – так за что же вы меня выдаете, да вдобавок еще иностранцам?!» – вот что она мне внушала.
«Вернитесь ко мне, я все забуду!» – еще бы! А сама думала: «Попадись теперь мне в руки – такое устрою, что от меня тебе разве один путь останется – пулю в лоб… Да и теперь – берегитесь, вы окружены таким кольцом, что вся ваша холодная голова вам не поможет!»
Она даже не удержалась и вставила в письмо свои слова эти, которые, как я скоро должен был убедиться, не были пустой угрозой. Она уже готовилась, собрав свою армию, мстить мне самым теософическим образом.
XIX
Таким образом окончились всякие мои непосредственные сношения с Блаватской. Я не ответил ей на последнее письмо ее, не пленился перспективой забвения прошлого, не вернулся в ее дружеские объятия. Я не боялся ее угрозы, не чувствовал себя сжатым магическим кольцом теософского мщения и вообще подобен был той легкомысленной птичке, о которой когда-то пелось:
Все теперь стало совершенно ясно. Ждать каких-либо новых откровений не представлялось надобности, и ничто уже не в состоянии было ослабить фактов, сделавшихся мне известными. Еще осенью 1884 года в Эльберфельде я говорил Блаватской, что не желаю оставаться в списке членов теософического общества, так как замечаю несоответствие действий некоторых членов (начиная с Олкотта) основным правилам «устава». Но Елена Петровна, сильно тогда больная, стала «умолять» меня не отказываться официально от членства, не делать ей такой неприятности и «скандала».
– Дайте мне лопнуть, поколеть, – говорила она на своем любимом жаргоне, – тогда и делайте что угодно, а пока я еще хоть и колодой лежу, а все ж таки не подохла, – не срамите меня и не давайте пищи разным разговорам… ведь мои враги обрадуются – вот, мол, и соотечественника удержать не могла, сбежал! Ну, если вам претит кто… Олкотт либо другие – так и плюньте на них, не делайте меня ответственной за все и про все, пожалейте больную старуху…