Кошмары - Ганс Гейнц Эверс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, все это не так уж глупо, как может показаться. Это не только подражание: оно, я думаю, нам обоим вскоре наскучило бы. Во всем этом, должно быть, играет слабую роль феномен телепатии, потому что Кларимонда повторяет мои движения немедленно – в какую-нибудь ничтожную долю секунды. У нее едва ли есть время различить мой жест, и все равно она почти сразу повторяет его. Порой мне кажется, что у нас с ней все происходит одновременно. Именно это и подстрекает меня сделать что-нибудь новое, неожиданное, и меня удивляет, как она мигом исполняет то же самое. Иногда я пробую подловить ее: делаю множество различных движений, быстро, одно за другим; потом повторяю их еще и еще. Наконец, на четвертом круге я проделываю тот же набор движений, только меняю порядок, или одно выполняю иначе, или же пропускаю какое-нибудь из них – словом, исполняю, как какой-нибудь сорванец, садистский танец-повторялку. Невероятно, но Кларимонда ни разу не делает ни одного неверного движения, хотя я их изменяю так быстро, что сам не пойму, как она успевает уловить каждое в отдельности.
Невероятно быстро летит время; но у меня ни на минуту не появляется чувство, что я трачу его понапрасну. Наоборот, кажется, будто ни одно занятие прежде не приносило столько пользы и удовольствия.
СРЕДА, 16 марта
Не смешно ли, что у меня никогда не появлялось мысли установить мои отношения с Кларимондой на более разумных основаниях, чем эти забавы, длящиеся целыми часами? Прошлой ночью я размышлял об этом. Я же могу просто взять шляпу и пальто и спуститься вниз на два этажа. Пять шагов, чтобы перейти улицу, потом – еще два этажа. Наверняка у нее рядом с дверью маленькая табличка, а на ней – надпись: Кларимонда.
Кларимонда… как дальше? Знать не знаю. Может, никакого «дальше» не требуется. Итак, я стучу – и тогда…
До тех пор я мог ясно представить себе каждое малейшее движение, которое сделаю, вплоть до детальной визуализации. Но вот так потеха – понятия не имею, чем должно все это увенчаться. Допустим, дверь открывают. Я стою на пороге, всматриваюсь в темноту, но та не позволяет ничего разглядеть. Кларимонда не выходит ко мне. Никто не выходит, ибо там нет никого и ничего…
…один только черный, страшный, непроглядный мрак.
Иногда мне кажется, что вовсе не существует другой Кларимонды, кроме той, какую я вижу там, у окна. Кроме той, что играет со мной. Я совершенно не могу себе представить, как эта женщина выглядела бы в шляпке и пальто, или в другом платье, кроме этого черного с лиловыми крапинками; не могу даже вообразить ее без перчаток. Если бы мне пришлось увидеть ее на улице или даже в ресторане – кушающей, пьющей, болтающей… я невольно должен бы был рассмеяться – настолько эта картина показалась бы мне неестественной, невероятной.
Иногда я спрашиваю себя, люблю ли я ее? На это я не могу ответить определенно, так как я еще никогда не любил по-настоящему. Но если то чувство, которое я питаю к Кларимонде, и есть любовь, то, во всяком случае, она совершенно иная, чем та, которую я наблюдал у своих товарищей или о которой читал в книгах. Мне очень трудно определить свои ощущения. Мне вообще становится трудно думать о чем-либо, что не имеет связи с Кларимондой или с нашей игрой.
Именно это мне менее всего понятно.
Да, я чувствую, что меня влечет к ней. Но к этому примешивается другое чувство, нечто вроде боязни. «Страх», «ужас» – слишком сильные слова; именно что боязнь, опаска перед чем-то мне неизвестным. И именно в этой опаске есть нечто странно покоряющее, удивительно сладострастное, что меня одновременно и отталкивает, и притягивает к ней. Но так не может продолжаться всегда, верно? Рано или поздно я решусь познакомиться с ней поближе или откажусь от такой перспективы.
Кларимонда сидит у окна и прядет. Нити длинные, филигранно-тонкие. Из них она делает пряжу – не ведаю, для какой цели. Не понимаю, как ей удается столь искусно прясть, совсем не спутывая и не обрывая деликатных нитей. В ее работе видятся мне особые узоры – фантастические твари и странные лица.
Да что такое!.. Что это я пишу? Я же не могу видеть, что она там ткет на самом деле, нити слишком тонкие. При этом я все же знаю, что пряжа Кларимонды выглядит именно так, как вижу я, когда закрываю глаза. Именно так. Большая сеть, и на ней – многообразие гротескных фигур.
ЧЕТВЕРГ, 17 марта.
Нахожусь в удивительно возбужденном состоянии. Я более не говорю ни с одним человеком, даже едва здороваюсь с госпожой Дюбоннэ и персоналом гостиницы. С трудом нахожу время для обеда; мне хочется только сидеть у окна и играть с ней. Это волнующая забава… у меня такое чувство, будто завтра должно что-то произойти.
ПЯТНИЦА, 18 марта.
Да, сегодня что-то должно случиться. Это точно. Я говорю себе – и говорю громко, чтобы слышать свой голос, – что именно за этим я здесь. Но загвоздка в том, что мне жутко, и к страху перед тем, что со мной может произойти то же, что с предшественниками-жильцами номера, странным образом примешивается страх другой – перед Кларимондой.
И мне уже самому неясно, чего я боюсь сильнее. Мне их не разделить.
Меня глодает тревога. С трудом сдерживаю крик.
6 часов вечера.
Скорей запишу несколько слов: я уже в шляпе и пальто.
Как только пробило пять часов, силы оставили меня. О, теперь я знаю наверняка, что какое-то обстоятельство связано с этим шестым часом предпоследнего дня недели. Теперь я не смеюсь над шуткой, придуманной для комиссара.
Я с трудом удерживался на месте, сидя в кресле. Но меня тянуло, почти толкало к окну – я должен был играть с Кларимондой, а там – опять этот ужасный страх. Я видел висящими на окне и швейцарца-коммивояжера, тучного, с толстой шеей и бритой седой бородой, и стройного артиста цирка, и кряжистого бывалого сержанта. Я их всех видел, одного за другим, а потом всех трех вместе, на том же крюке, с разинутыми ртами и высунутыми распухшими языками. А потом – видел и самого себя между ними…
Как же мне стало страшно! Я осознавал, что ужас будит во мне сама оконная рама с проклятым крюком. Пусть Кларимонда простит мне это, но так оно и было – безо всякого