Превратности судьбы, или Полная самых фантастических приключений жизнь великолепного Пьера Огюстена Карона де Бомарше - Валерий Есенков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вчера я не знала, что говорю, я не помнила себя, поскольку была в критическом состоянии.
Он подхватывает: Вы были в критическом состоянии? Растолкуйте, что это за зверь!
Она огрызается:
– По правде сказать, бывают периоды, когда я не знаю, что говорю, и не помню решительно ничего.
Она говорит правду, пожалуй, единственный раз. В её куриных мозгах в самом деле не задерживается решительно ничего. Она так же не в состоянии запомнить наставления, данные мужем, как не в состоянии сама сообразить по ходу допроса, что следует ей отвечать. Привыкнув в каждой мелочи обманывать близких, она точно так же пытается обманывать следствие простейшим способом, к которому обыкновенно прибегают мещанки, то есть просто-напросто уклоняется от прямого ответа, несет всякий вздор, невозмутимым видом показывая, что говорит именно то, что её просят сказать.
Ему каждый раз приходится возвращать её к сути дела. Он подчеркнуто вежливо просит её:
– Соблаговолите без всяких экивоков прямо сказать, не потребовали ли вы через книгопродавца Леже пятнадцать луидоров для секретаря и не заперли ли вы в своем бюро эти пятнадцать луидоров, когда книгопродавец Леже вручил их вам в звонкой монете?
Она парирует с видом оскорбленной невинности:
– Я отвечаю без экивоков и прямо, что книгопродавец Леже никогда не заговаривал со мной ни о каких пятнадцати луидорах и никогда мне пятнадцати луидоров не приносил.
Он тотчас ловит её:
– Заметьте, мадам, было бы куда достойней сказать: «Я их отвергла», чем настаивать на том, что вы никогда о них не слыхали.
Она негодует, вскидывая брови, расширяя глаза:
– Я настаиваю на том, что мне не говорили о них. Может ли человек в здравом уме предложить женщине моего положения пятнадцать луидоров? Мне, которая накануне отказалась от ста?
В то же мгновение, не успевает секретарь добросовестно занести её ответ в протокол, он бросает ей коварный вопрос:
– О каком «накануне» вы в таком случае говорите, мадам?
Она спешит грубо отрезать, но тут же осекается и прикусывает язык, только тут осознав, что проболталась, как дура:
– Да, черт возьми, о кануне того дня, когда…
Он торопит, он поощряет её, он любезно подсказывает нужный ответ:
– О кануне того дня, когда с вами никогда не заговаривали о пятнадцати луидорах, не так ли?
Она в ярости вскакивает со стула и кричит, как торговка на рынке:
– Прекратите, или я надаю вам оплеух! Вы со всеми вашими мерзкими вывернутыми фразами только и хотите что запутать меня и заткнуть мне рот, однако, клянусь, воистину, я больше не скажу ничего!
Собственно, ей больше ничего и не следует говорить: этим промахом, совершенным из самодовольства и глупости, она окончательно разоблачает себя. Следствие вновь заходит в тупик, поскольку коварные луидоры вновь и вновь выплывают наружу, тогда как для успешного продвижения следствия никаких луидоров вовсе быть не должно. Приходится следствие продолжать, если заранее решено, что ответчик должен быть осужден, однако в каком же направлении его теперь продолжать? Следственное дознание приходится откладывать, переносить, привлекать к нему новых свидетелей, в сущности не имеющих либо прямого, либо никакого отношения к этому всё ускользающему делу о пятнадцати луидорах, благодаря чему Пьер Огюстен ещё раз обретает надежду, что ему удастся как-нибудь выкарабкаться с помощью находчивости, решимости и изворотливости ума.
Именно в этот момент Гезман де Тюрн совершает вторую, на этот раз роковую ошибку, едва не погубившую его блистательного противника, но, неожиданно для него, погубившую его самого. Он натравливает на неподатливого ответчика продажную прессу, в точности повторяя гнусный опыт графа и генерала Лаблаша, сумевшего восстановить против Пьера Огюстена мнение высшего общества как раз в канун того дня, когда ему был вынесен обвинительный приговор.
Вновь на страницы бульварных газет и мелких расхожих памфлетов выплескивается уже всем известная грязь, повторяется прежняя, заскорузлая клевета. Его поносят, чернят, изображают чудовищем, исчадием ада и черт знает кем, лишь бы затем во время процесса как-нибудь замолчать эти проклятые пропавшие луидоры, свалив, как водится, с больной головы на здоровую. Другими словами, во время процесса удобно будет всем указать, что перед абсолютно святым трибуналом предстал закоренелый мошенник, отравитель и лжец, способный свести в могилу и ангела, не то что оклеветать такую честнейшую женщину, какова несчастная и доверчивая мадам Габриэль Гезман де Тюрн, в девичестве Жамар.
Всё это старье и старье, да Пьер Огюстен уже не тот человек, каким он был во время тяжбы с хитроумным графом и генералом Лаблашем. Каких-нибудь четыре месяца протекло с того дня, как он проиграл графу и генералу Лаблашу процесс и был обвинен в подлоге и в попытке присвоить чужое имущество. Однако после произнесения того приговора был торжественный ужин у знаменитого мэтра Тарже, были овации, были выражения сочувствия и поддержки со стороны малознакомых и совсем не знакомых людей. Главное же, было прозрение. В обществе не существует единого, однообразного изъявления чувств. Есть общественное мнение, разделенное и поддержанное правящим кругом, а есть общественное мнение, разделенное и поддержанное бессчетной толпой, громадным большинством населения Франции, которое угнетено и ограблено правящим меньшинством, лишено элементарнейших человеческих прав, притеснено и обмануто множество раз тем самым королевским парламентом, осудившим его на основании заведомой лжи.
Даром этот урок не прошел. На процессе графа и генерала Лаблаша оболганный Пьер Огюстен был одинок. На процессе Гезмана де Тюрна он ощущает у себя за спиной бесчисленную толпу, это большинство населения Франции, готовое его поддержать. Тогда, во время процесса графа и генерала Лаблаша, он стиснув зубы молчит и пытается спастись на проторенной дорожке хоть не прямого подкупа, то посильного вразумления должностного лица, к тому же нагло уворовавшего у него эти жалкие пятнадцать луи, будто бы отданные секретарю. На этот раз он решается говорить во весь голос, обратиться к этой толпе своих единомышленников и незримых друзей.
Он говорит с ними задушевно и просто, как говорит с сестрами или болтает с отцом. Он с трудом подавляет отчаяние, которое не может не овладеть человеком, со всех сторон обложенным и загнанным в угол, как дикий зверь, отданным на откуп неправедным судьям, преданным даже теми, кто должен его защищать. Но как он ни старается, истинные чувства его, как и следует, все-таки прорываются между строками и вызывают у читателей ответные чувства. Он громко хохочет, но хохочет – сквозь слезы и вызывает симпатии твердостью духа и несгибаемым мужеством. Он ненавидит всех этих проходимцев и жуликов, которых ненавидит вся подневольная Франция, и в ответ на смелость высказать эту грозную ненависть вслух рождается восхищение им как национальным героем, порой доходящее до жаркого восхищения. Он издевается над своими противниками, он иронизирует, он язвит, он вышучивает, он выставляет их на посмешище – в ответ над ними задорно и весело хохочет вся Франция, вырастая в собственном мнении, не замечая порой, какая громадная нравственная победа одерживается целым сословием в этом искреннем, заразительном смехе. Он не сдерживает себя, он – говорит откровенно, он говорит от души, он доверяет своим читателям всё, что переживает и думает, каждое чувство, каждую мысль – и благодарный читатель каждое чувство переживает как собственное и принимает каждую его мысль как свою.