Даль сибирская - Василий Шелехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы что, ещё ничего не поняли?! – кричит. – Да я же вас сейчас всех поубиваю, к чёртовой бабушке, как паршивых котят! И пускай потом меня расстреляют, но зато я буду знать, что чище на свете стало!
Страх пробрал ребят, почёсывают ушибы на плечах и спинах, оглядываются друг на дружку: изуродует, мол, нас фронтовик, ему это раз плюнуть, и отвечать не будет, но для чего же всем страдать из-за одного стервеца?! И заперешёптывались: какого, мол, чёрта в прятки играть, надо сознаваться. Смотрю: глазёнки у всех злобно засверкали, прямо-таки сверлят, жгут один другого глазами: а ну, мол, кто это такой номер отмочил, уж не ты ли?! И как-то так получилось, что те двое, из Каменска которые, глаз поднять не могут, молчат, съёжились, как суслики, ну и давай их, кто ближе был, кулаками в рёбра тыкать, ну, мол, смелее, чего уж там, лучше перед своими покраснеть, чем в тюрьме сидеть. Ну и Сенька вставил своё слово: расскажите, мол, где столько денег берёте на сдобные ватрушки.
Ну, подымаются они, встали, скрючились в три погибели, головы ажно подмышку засунули, приготовились, значит, колотушки получать. Один большеухий, мордатый, а у второго рожа, как у бурундука.
– Вы взяли?! – рявкнул Ефим, а они не отвечают, от страху, вишь, у них язык отнялся.
Мы и глазом моргнуть не успели, как Дербенёв одним прыжком, как тигр, полкомнаты проскочил и по три раза саданул каждого вора пряжкой. А тут подскакивает один парень к большеухому, хватает его за горло, валит на кровать и орёт, сознавайся, мол, что три недели назад деньги из чемодана спёр. Тот отнекивается, не брал, дескать, ну а парень не верит, давай утюжить вора по морде. Пришлось их разнять, конечным делом. Другие тоже стали припоминать, у кого что пропало, и все лезут с кулаками. В общем, пошёл такой шум-гам, такая свалка, все орут, грозят выбросить воров из общаги, пускай, мол, хошь на вокзале живут, раз такие подлецы. Дербенёв давай уж успокаивать ребят, мы, дескать, обещали простить, если сами сознаются, а вы готовы теперь их с кишками сожрать. Кое-как утихомирились.
Ну и спрашивает Ефим воров, куда дели карточки. Отвечают: продали и проели на сдобных ватрушках. Староста велел им вернуть карточки, берите, мол, где хотите, хошь свои отдайте, мне, мол, неинтересно, где возьмёте, главное, чтоб человек из-за вас не страдал.
И верно, отдали они карточки. Уж не знаю, свои отдали или купили у кого, чтоб расплатиться. На базаре тогда всё продавалось и покупалось: и мануфактура всякая, и шубы овчинные, и валенки поношенные, старые платья, пальтухи. Сейчас такое тряпьё в мусорные контейнеры пихают, а тогда ого-го как ценилось барахлишко! Чего ни коснись, за всё сотни запрашивают, а то и тысячи! Бензинная зажигалка и та стоила 80 рублей. На продукты, само собой, цены обалденные: булка хлеба 250–300 рублей, килограмм мяса – 200, масла – 600 рублей. Смотришь: какой-нибудь доходяжка в драной телогреечке дрожит от холода, как цуцик, и продаёт свою дневную пайку по цене 12 рублей сто граммов. А зачем, спрашивается, продаёт, еслиф сам в чём душа держится?! Какой у него расчёт, какой смысл во всём этом, понять никак невозможно.
Вот оно как было. А нынче собаки – и те от хлеба нос воротят. Кинешь ей кусок, а она смотрит с обидой: чего, мол, ты, жадоба, мне пихаешь? Издеваешься, мол, что ли?! Колбаски-то или говяжьей косточки не найдётся разве?! Во как!
Что, родня-то моя? Да нет, из братовьёв никого уж нет в живых, я один остался. Андрей погиб в сорок третьем. Серёга вернулся, на горного мастера выучился, да вскорости и замёрз в Бодайбинской тайге: на прииск верхом на коне поехал и попал на перевале в пургу. На вертолёте искали. Конь-то ещё живой был. Лежит, ноги под себя подобрал, голову в пах засунул. А сам-то Серёга уже всё, заледенел. Двести метров всего отошёл от коня. Ничком лежал. Под послед-то, видать, полз, до последнего боролся. А у сеструхи, у Анны, тоже судьба нескладная. Мужик-то её не вернулся, да и сама давным-давно на том свете. Лет сорок пять ей, кажись, было, когда они разбились, с сыном и невесткой. За ягодами поехали на мотоцикле, да и перевернулись на повороте. А там как раз такая пропасть, что загремишь, так и костей не соберёшь. Ну, парня-то племяшева мы тогда взяли, десять лет ему было, вырастили. Куда денешься? Свой своему поневоле друг. М-да-а… Вырос, выучился, сейчас инженером работает. Семью завёл. Ребёночек уже народился. Он нам как сын родной. Без родни жизнь была бы неинтересная. Что у нас есть, что в саду вырастим, всем делимся со своими. А как же иначе?! Вот такая, братцы, жизнь.
В одном из купе плацкартного вагона собралось много народу: заслушались могутную тучную старуху в цветастой байковой кофте, рассказывавшую про дореволюционную крестьянскую жизнь, про пышные многолюдные свадьбы, на которых пил-ел званый и незваный, гуляли будто бы на свадьбах всей деревней по нескольку дней подряд, потому что у крестьян всё было своё, непокупное: пустят под нож быка или корову, свинью, двух-трёх баранов, наварят браги, выгонят самогонку и закатят пир на весь мир! Пей, ешь, веселись, честной народ!
Ничего нового, конечно, не было в речах словоохотливой старухи, всё это начитанным молодым людям было известно из художественной литературы, но поскольку она повествовала о нравах старины на примерах собственной жизни и родственников своих, слушали её с интересом – живая история! В особенности забавляли и даже возмущали россказни старухи о том, что иногда жених и невеста были совсем незнакомы и впервые встречались незадолго до свадьбы на так называемых смотринах. Слушателям это казалось дикостью патриархального деспотизма, ущемлением прав личности, попранием свободы выбора.
– Зато баловства было меньше, семья крепче, обвенчали – и навек! – твердила своё старуха. – А теперича – что? Одна морока, как я погляжу. Сегодня расписались, через неделю разбежались! Это добро ль?.. Выходит, свобода-то, она имеет оборотную сторону. Пока дело до свадьбы дойдёт, молодые люди всю любовь до тонкости изучат. Диво ль, что потом они от семьи на сторону заглядывают?! А раньше родители худую девку для своего парня не подбирали, смотрели, что за семья, какая порода, чтоб и здоровьем, и уменьем, и поведеньем была как следует быть. Вот вы толкуете, как же, мол, можно женить без любви молодых, надо, мол, чтоб они прежде друг на дружку наглазелись да влюбились. Зряшные эти соображения. Ежли они, молодые, не избалованные да в церкви обвенчаны, по воле, значитца, Господа Бога, то как же не появится у них любовь?! Пускай задним числом, после свадьбы, что ж тут плохого? По-моему, это хорошо. Да вот взять мою жизнь. Пятилетней меня отдали в няньки в купеческий дом Жернакова. Водилась с ихними карапузами, а потом, подросла, и прачкой, и стряпкой вдосталь намытарилась до шешнадцати годов…
– А что, родители-то не могли, что ли, прокормить? – спросили старуху.
– Почто «не могли»? Можно бы и дома, конечно, прокормиться, да уж больно много нас наплодилось, я семнадцатая родилась, но ещё непоследняя. Не все, конечно, выжили, кто утонул, кого корова забодала, мало ли, иные в младенчестве померли, а выросло нас девять человек, четверо братьев да пятеро сестёр. Мальчишки-то – с пяти лет отцу в поле помощники, а девчонку на коня не посадишь. Вот и выходит, что лишний рот ни к чему в большой семье, потому и отдавали девок в люди, чтоб сызмальства к труду приучались, в поте лица свой хлеб добывали, чтоб никакого, значитца, дармоедства не было.