Даль сибирская - Василий Шелехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот так и стал я кормиться – за счёт вечерней работы на хлебозаводе. Не каждый день, само собой, туда ходил, тяжеловато каждый-то день. Пообвык, присмотрелся, усёк, что к чему. Приспособился выносить сразу по две булки. Разрезаешь булку повдоль, на две пластины, кладёшь две половинки на спину, две на грудь и прибинтовываешь их потуже длинной тряпицей. Но как ни хитри, а всё равно видно, что под одеждой у тебя что-то спрятано. Тогда ведь не было таких толстяков, как сейчас, другой раз по улице идёшь и видишь: молодой такой мужик, а жирный, брюхатый, как беременная баба, щёки висят и трясутся, будто они из киселя. Срамота, а не мужик! Что с него будет дальше? Сам себя таскать не сможет в конце концов, до пенсии не доживёт, жир задушит. Мне вот 64, а я как живчик, без работы и минуты посидеть на могу. Летом у себя в саду с утра до вечера в земле копаюсь или строю чего-нибудь. А как же иначе?!
Подфартило мне и раз, и два проскочить с таким грузом, а в третий раз погорел. Захожу в проходную, а там Хрымандин! Вот это, думаю, фокус. Душа в пятки ушла, но вида не подаю, что трушу, иду как ни в чём не бывало, не обращаю внимания, как он на меня вылупился, выкатил, зараза, шары свои, так и буравит, будто рентгеном просвечивает. Иду, а он, подлец, слова не сказал и ощупывать не стал, подошёл да ка-ак обеими руками даст в спину! Я полетел вот так нырком вперёд, руки растопырил, чтоб не зашибиться, на брюхо приземлился да ещё юзом пропахал по полу. Почти все пуговицы враз оторвались на телогрейке, тряпица, которой прибинтовывал хлеб, подраспустилась, ослабла, и булки хлеба, вернее, полубулки, все четыре штуки вытряхнулись из-под одежды.
Отобрал Хрымандин хлеб да ещё и пригрозил: вообще, мол, не буду пускать на пекарню, еслиф такое повторится. У него такое заведение было – бить, кто попадётся с хлебом. Долбанул он, рассказывали, вот эдак же одного мужика за булку хлеба, тот полетел да трарабахнулся башкой об стенку, два часа лежал без сознания.
Очухался, а Хрымандин ему говорит: «Ну что, будешь на меня в суд подавать за побои? Подавай, а я подам на тебя в суд за воровство». «На кой хрен мне суд сдался? – тот отвечает. – Отдай булку хлеба и будем квиты». – «Ну и чёрт с тобой! – сказал Хрымандин. – Забирай свою булку и уматывай!»
После уже был слух, что сообщили про эти замашки Хрымандина в райком партии. Вызвали его и предупредили: нельзя, мол, избивать людей, нарушение, мол, закона, лучше, мол, оформляй протокол и отдавай вора под суд, а бить не смей, потому как у нас не царский режим, а свобода и социализм, унижать человека нельзя, стало быть. М-да, вот оно какое дело. Ну, на мой-то взгляд, так пускай меня лучше десять раз поколотят, чем один раз в тюрьму посадят. А вообще-то, он, Хрымандин, ничего мужик, понимал, сочувствовал, за всю войну только троих или четверых посадил, ну, тех, которые совсем уж нагло, мешками хлеб через забор перебрасывали.
Получил я зарплату, где-то рублей 900, и боюсь, что украдут их у меня, как карточки. Про сберкнижку мне почему-то и в голову не пришло, в сберкассе ведь удобнее хранить гроши. Так я что придумал – прятать деньги на работе: приварил к трубе отопления отрезок дюймовки, ну, так, чтоб никто не видел этого, завернул денежки свои в тряпицу и сунул туда, а отверстие заварил наглухо. Вот попробуй-ка доберись до такого тайника!
Прошла уж неделя, пожалуй, с того дня, когда у меня гаманок очистили. Сенька Картеев, дружок мой, всё теребит меня: надо, мол, старосте сказать, может, мол, удастся разоблачить воров. Он уже переговорил кой с кем из ребят, стали они следить, кто как питается, и заподозрили в краже двух дружков, приехали те из Каменска, ни с кем не якшались, работали в УКСе плотниками и в последнее время почём зря тратили деньги на сдобные ватрушки.
Ну, сказал я Дербенёву про свою беду. Он долго, на сто рядов выспрашивал меня, как всё это получилось, прямо как следователь, и когда убедился, что я не вру, решил сам найти вора, наказал мне, чтоб в милицию пока не сообщал, своими силами, дескать, разберёмся. Спросил, не подозреваю ли кого. Ну я и выложил Сенькины подозрения. С ним он тоже толковал про это дело.
Назначил Ефим собрание, предупредил, чтоб никто никуда не смылся, а о чём собрание – молчок. Ради такого важного события надел наш староста свою военную гимнастёрку, нацепил награды – гвардейский значок и медаль «За оборону Сталинграда», поставил на всякий случай у дверей своего кореша Ивана Непомнящего, они вместе в моторном цехе работали, Иван-то этот, может, здоровше самого Ефима был да годами разве чуток моложе. Ну и говорит Ефим, так, мол, и так, случилась у нас в комнате кража, но лучше самим разобраться, без милиции и прокурора, сидеть в тюрьме никому не придётся, но надо перед своими покаяться и пообещать, что больше такого безобразия никогда не будет.
Стоит Дербенёв за столом, руками на него опёрся, смотрит на нас сурово, прямо как директор школы на учеников, ждёт, а хлопцы сидят каждый на своей кровати, смотрят в пол да помалкивают, будто воды в рот набрали. Тогда он велел мне рассказать, как было дело, и опять, ну, мол, давайте, винитесь, не подыхать же человеку с голоду, что, мол, за подлость такая – у своего товарища последний кусок из горла вырывать?! Бесполезно. Ребята – ни гу-гу. Подождал, подождал Ефим, злиться стал, взад-вперёд перед столом ходит, руки себе вот так трёт, и глаза у него какие-то бешеные сделались, даже взглянуть на него боязно. Орать давай: разве для того, дескать, лучшие люди на фронте кровь проливают, чтобы здесь, в тылу, всякие пакостники думали только о своей шкуре. Ну и вот в таком плане давай распространяться, да так складно, так здорово у него выходит, куда там штатному лектору, ажно до печёнок прожигает! И чем больше говорит Ефим, тем больше себя распаляет, побелел весь, и лицо красными пятнами пошло, и видно, что трясёт уже его, колотит, как в лихорадке, ну прямо на сумасшедшего стал похож, ажно зубами скрипит, кажется, ещё немного – и что-то страшное с ним да и со всеми нами случится. Мы со страху съёжились, сидим, не дышим.
Снимает фронтовик солдатский ремень с себя и хрясь пряжкой по столу! Все так и вздрогнули.
– Вы что, сосунки, шутить со мной вздумали?! – заорал Ефим на ребят. – В молчанку играть?! А ну, раскалывайтесь! Кто виноват?! Раскалывайтесь, или я вас всех порешу, чтоб не ползала по земле всякая тварь! Ну, кто карточки взял? Я спрашиваю: кто?! Встань, паскудник! Винись! А-а, не хотите? Отмолчаться надеетесь?! Ну нет, дурака валять я вам не позволю! Не на того напали!
Намотал Дербенёв на правую руку конец ремня, да как фуганёт по проходу между кроватями, и давай лупить направо и налево всех подряд. Ну, не всех, конечным делом, зацепил, но кое-кому досталось. Ажно взвизгнули от боли, завыли, застонали те, кому призвездило. Синяки от солдатской пряжки изрядные вспухают, с кровоподтёками. А тех, каменских-то, которые у нас с Сенькой были на подозрении, почему-то не тронул. Ну и вот, вертается Ефим обратно к столу, перематывает ремень, получше на руке закрепляет, вроде бы готовится ещё одно нападение сделать, а сам совсем остервенел, до белого каления дошёл, глаза кровью налились, ну прямой лютей кровожадного зверя сделался, сам весь трясётся, губы трясутся, дышит запалённо, и говорить уж не может как следует, задыхаться и заикаться стал. Мне подумалось, что вот таким бывал Дербенёв во время рукопашной схватки с фашистами.