Imprimatur - Рита Мональди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Там были также и тушки кроликов, горных петухов, индийских пулярок, каплунов, голубей, как диких, так и домашних, бекасов, куликов, павлинов, гоголей, дроф, уток, водяных кур, гусят, гусей, цесарок, кроншнепов, гаршнепов, перепелов, горлиц, дроздов-ореховиков, кавказских рябчиков, ортоланов, ласточек, иволг, воробьев, древесных щевриц из Кипра и Кандии.
Сердце у меня забилось и сжалось при мысли о том, что бы сотворил из всего этого мой бедный хозяин, как бы он отварил, потушил, запек, подкоптил, приготовил в виде паштета, котлет, филе, рагу, фрикасе, мусса, рулончиков, обжарил «с кровинкой», в пергаменте, на решетке, на вертеле, в тесте, на противне, на рашпере, обернув тушку тонкими ломтиками шпика, припустив, протерев через сито, нафаршировав, вымочив, отбив, выдержав в маринаде, приправив пряностями, перевязав бечевой, нашинковав, нашпиговав, обмазав яичным желтком и подав, к примеру, с зеленью петрушки, растолченной вместе с чесноком и луком-шалот, либо с инжиром.
От сильного запаха копченой дичи и даров моря у меня потекли слюнки; как я и думал, вскоре под слоем снега и мешковины отыскалось великое множество представителей подводного царства: иглицы, гребешки, черенки, мулы, окуни, улитки вырезубы, креветки, устрицы, крабы, железницы, морские миноги, плоскуши, мурены, сиги-песочницы, гольцы, мелюзга, камбала, щуки, мерланы, умбрии, морские блюдца, меченосы и султанки в виде филе, палтусы, скорпены, сардины, макрель, осетры, черепахи, раковины песчанки и лини, не считая всякой мелочи.
До этой поры я преимущественно имел дело со свежими продуктами. Я сам открывал поставщикам служебный вход. Запасы же если и приходилось видеть, то лишь мельком, когда хозяин поручал мне принести что-нибудь из погреба (что, увы, случалось редко) или когда я сопровождал Кристофано, черпавшего там материал для снадобий и зельев.
Раздумье напало тут на меня: когда и кому собирался скормить все эти припасы Пеллегрино? Может, он лелеял надежду принять у себя одну из тех роскошных делегаций армянских патриархов, которыми гордился «Оруженосец» времен г-жи Луиджии, о чем до сих пор еще в округе ходила молва. Сам не знаю отчего мне пришло в голову, что Пеллегрино, вылетев со своего места стольника, резавшего мясо, в доме кардинала, позаимствовал там всю эту уйму невиданных богатств.
Выбор мой пал на коровье вымя. Вернувшись в кухню, я обмыл его, очистил от соли, обвалял в муке и слегка припустил. Одну его часть нарезал тонкими ломтиками, посыпал мукой, обжарил до золотистой корочки и приготовил в виде фрикасе под соусом. Другая часть пошла на рагу с подливой из пряных трав, жирного бульона и яичных желтков. Третью часть я проварил в печи с белым вином, виноградными косточками, лимонным соком, фруктами, изюмом, ядрами сосновых шишек и столбиками ветчины. Четвертая часть пошла на начинку для пирожков из теста, состряпанного мною из хлебного мякиша, муки, пряной смеси, бульона и сахара. Оставшееся нашпиговал ветчиной и гвоздикой, обернул сеточкой и надел на вертел.
После чего силы изменили мне, и я опустился на пол возле камина. Там меня в поту, в полуобморочном состоянии и нашел Кристофано. Он проинспектировал выставленные в ряд блюда и бросил на меня по-отечески нежный взгляд.
– Пойди отдохни, мой мальчик. Я сам займусь разноской.
Поскольку во время готовки я много раз пробовал, что у меня получается, и в какой оно стадии готовности, я был, можно сказать сыт по горло и потому побрел к лестнице, не прикоснувшись ни к одному из приготовленных мною кушаний. Но сразу к себе я не пошел. Пристроившись на ступенях так, что меня никто не мог видеть, я позволил себе насладиться триумфом: добрые полчаса слушал, как весь «Оруженосец» довольно уплетал за обе щеки, чавкал, прищелкивал языком и постанывал от удовольствия. Когда же наконец хор вырвавшихся из желудков постояльцев звуков – веселых, ворчливых, трубных – возвестил о том, что пора собирать посуду, у меня на глазах выступили слезы.
Не желая отказать себе в удовольствии самолично собрать букет комплиментов в свой адрес, я уже вознамерился обойти комнаты, как вдруг замер у дверей аббата, заслыша его пение, исполненное неизбывной тоски:
Ах, так это правда, Правда, правда…
Он повторял на разные лады одну и ту же строфу.
Сами слова привлекли мое внимание, возникло ощущение, что я уже где-то когда-то слышал их. И тут меня осенило: да ведь Пеллегрино рассказал мне, что старик Муре, он же Фуке, в предсмертном усилии выговорил по-итальянски те самые слова, которые теперь, то и дело видоизменяя мелодию и темп, выводил Атто: «Ах, так это правда».
Но отчего последние слова были произнесены Фуке по-итальянски? Разговаривали-то они по-французски. Я сам слышал, застав Атто склонившимся над умирающим.
Ах, так это правда,
Душа моя,
Стала думать ты иначе,
Предмет любви тая?
Атто задохнулся от рыданий. Движимый состраданием, но сдерживаемый стеснительностью, я не смел ничего предпринять. Глубокое сочувствие к этому давно уже перешагнувшему возраст молодости и зрелости евнуху захлестнуло меня: чудовищный акт, произведенный скорее всего отцом над бедным детским телом, стал залогом его будущей славы, но навсегда обрек на постыдное одиночество. Может статься, не было никакой связи между тем, как Атто изливал свое горе в песне, и последней фразой Фуке, выражавшей лишь удивление перед переходом в мир иной, что было не редкостью среди умирающих, как мне довелось слышать.
Закончив этот романс, аббат завел еще более мрачный:
Позволь мне, надежда,
Излить свое горе,
Позволь мне вступить в спор с собой.
Взывать ли к пощаде?
Не стою пощады, не стою пощады, Бог мой.
Он все повторял и повторял последнюю фразу. «Что его мучит?» – задумался я, пока он предавался неизбывной тоске и посредством нежного пения заявлял о нежелании пощады? Тут за моей спиной вырос Кристофано. Обходя всех постояльцев и справляясь об их здоровье, он не мог миновать Атто.
– Бедняга. Видать, ему нелегко, как, впрочем, и всем нам в этом гнусном заточении, – прошептал он.
– Да, – отвечал я, вспомнив о монологе Дульчибени.
– Не будем ему мешать. Позднее наведаюсь к нему и пропишу успокоительное.
Мы двинулись прочь.
Позволь мне, надежда…
– продолжало звучать за нашей спиной.
Когда аббат в очередной раз зашел за мной, предлагая спуститься в подземный город, я пребывал в подавленном состоянии. Ужин из коровьего вымени внес разнообразие в умы постояльцев. Чего нельзя было сказать обо мне, удрученном чередой открытий относительно Муре-Фуке и мрачными раздумьями, навеянными речью Дульчибени. Не помогли мне даже записи, сделанные в дневнике.
Аббат не мог не заметить моего дурного расположения духа, оттого, видимо, и не пытался заговаривать ни о чем, пока мы спускались и шли уже привычным путем. Да он и сам был в скверном настроении, правда, уже не в таком отчаянии, как тогда, когда изливал его в пении. Казалось, его гнетет нечто, в чем он не может признаться и оттого хранит молчание. Угонио и Джакконио несколько скрасили наш путь.