Завещание Шекспира - Кристофер Раш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ноги моей не будет в Лондоне!
Обвиняли также театры, а причиной чумы называли пьесы. Может, и так. И театры закрывались, как маргаритки с наступлением темноты. Мы переставали существовать. Актерское ремесло так эфемерно. «Слугам лорда Пембрука» пришлось заложить костюмы. Когда-то знаменитые «Слуги королевы» превратились в толпу деревенских оборванцев, сломленных судьбой и гастролировавших по глухому захолустью. Выжили только мы и «Слуги адмирала».
Уезжая в Ньюкасл, Нед Аллен увещевал свою молодую жену, которая оставалась в Лондоне, принять все возможные меры предосторожности против невидимого врага, поджидавшего у ворот. Чума таилась повсеместно: в стенах, переулках, соломенных крышах. В свое отсутствие он велел Джоан не лениться выливать ведро воды перед входом и проложить окна рутой, а в сентябре вместо петрушки посадить шпинат. «И перекрась мои коричневые чулки в черный цвет, я их буду носить зимой». Я читал ей его письма, потому что она не знала грамоте. Короче, жизнь продолжалась, или, по крайней мере, мы делали вид, что все было как всегда. Джоан Хенслоу посеяла шпинат, а черные чулки Неда в ту зиму резко выделялись на фоне снега. Ему не понадобилось никакой другой черной одежды: его семья уцелела.
А семья Роберта Брауна не выжила. Он служил в труппе «Слуг Вустера» и в нескончаемо томительное знойное лето 93-го уехал на гастроли во Франкфурт. Когда он вернулся домой в Шордич, в живых не осталось никого: ни жены, ни детей, ни слуг. Прокатившись по дому, как лесной пожар, чума убила на своем пути всех поголовно: и старых, и малых. Браун был безутешен. Мы с Диком Бербиджем и Остином Филлипсом сидели в «Голове кабана», когда он вошел – белый как мел, не в силах дышать от того, что он только что увидел в опустевшем доме. Из соседей тоже никого не осталось в живых, и некому было рассказать ему, что же там произошло.
Всех моих малюток милых? Всех, говоришь ты? Адский коршун! Всех? Как? Милых птенчиков моих и их наседку одним налетом? Как же небеса не защитили бедных? И я там не был…
Он надвинул шляпу на глаза и больше не проронил ни слова. Я никогда не видел на человеческом лице горшей боли и вздохнул с облегчением, когда он скрыл ее под шляпой, хотя его молчание было, пожалуй, еще хуже. «Пусть скорбь твоя слезами изойдет: немая скорбь на части сердце рвет», – говорили мы ему. Прошло время, и Браун перестал молчать. Он влюбился, сделал предложение другой женщине, она его приняла, и у них появился еще один выводок детей, все премилые. Ведь жизнь продолжается, идет своим чередом, превозмогая боль. Это не классическая пьеса с выспренними жестами трагического героя: Жизнь, тебя утратив, я утрачу то, что ценят лишь глупцы. В театре актер бьет себя в грудь, а не чувствует ею, рвет на себе одежду, а не снимает ее, и голова ему нужна для того, чтобы посыпать ее в горе пеплом. Если девушки с золотыми гребешками в волосах ждут милых своих, те уже не вернутся назад. В мире театральных драм герой страдает по Гекубе, с которой он даже не знаком. Да и была ль она вообще? Может быть, и нет, но слезы ее настоящие, и рыдает она, как Ниобея. В настоящем мире жизнь продолжается, потому что всех нас ждет смерть, и, пока мы ее ожидаем, всем нам хочется жить.
– Естественно.
Чума проглотила 93-й и начало 94-го года и вдребезги разбила наш мир. Жизнь все-таки оказалась сильнее искусства. Мы разбежались, как стадо овец при виде широко раскрытой пасти волка. Я мог бы уехать путешествовать по рекам Италии, принимать целебные ванны в Бате или нежиться с Энн Хэтэвэй в Стрэтфорде. Но нет. Она больше не рожала мне детей, хотя сначала мы хотели еще. А потом перестали – и со временем стало казаться, что вроде уже и не нужно.
– Все же это лучше, чем жить в зачумленном городе. Знаешь, несмотря на все ужасы, мне хотелось быть в Лондоне.
Именно опасность заставляла меня чувствовать себя по-настоящему живым. Угроза жизни волновала кровь. Я даже пошел на дальние окраины Лондона посмотреть на открытые чумные ямы Финсбери и Мурфилдса. Меня влекло болезненное любопытство, которое всех нас заставляет глазеть на зрелища подобного рода. Эти открытые раны невозможно было не заметить. От них исходило зловоние опустошенных желудков и кишечников. Мы стояли на самом краю геенны и всматривались в ее мрак, бессильные оторвать взгляд от открывающейся нашим взорам картины. Теперь ад уже ничем не мог нас удивить. Городские кладбища не вмещали всех мертвецов, не хватало ни места, ни гробниц, чтобы похоронить всех умерших, и тогда в зеленых лугах вырыли огромные черные дыры и сбрасывали туда трупы.
Зрелище, вселяющее ужас. Среди куч трупов, белеющих в кошмарном свете факелов, мой взгляд то здесь, то там неожиданно выхватывал жутко завораживающий моргнувший глаз. Я рванулся было вперед, чтобы указать на тело и крикнуть: «Не засыпайте их землей! Здесь есть живые!», но застыл на месте и осекся. Какой безумец полезет в гигантское переплетение человеческих останков, чтобы вытащить одного живого? А я полез бы? Бросился бы в водоворот чумной заразы, чтобы заразиться самому? Взяв себя в руки, я стоял, глядя, как могильщики, невзирая на конвульсии и стоны, яростно засыпали людей, забрасывали землей сотни белеющих тел, засыпали слабые движения, заглушали стоны.
А как только земля скрывала тела, на этих самых чумных ямах начинались дикие танцы пьяных гуляк и бесчинствовал зверь о двух спинах. Говорили, что на чумных ямах женщины достигали экстаза легче, чем где бы то ни было, чем даже в надушенных опочивальнях аристократов, – таково было неистовое желание уцелеть, почувствовать себя живым, ощутить хоть что-нибудь, провозгласить силу жизни – смерти вопреки. Утверждали, что у приблудных детей, зачатых в этих упивающихся ужасом соитиях, был темперамент тигров и аппетит акул, так как они зародились в безумной адской пляске тел. А стены публичных домов сотрясались, как корабли в бурю. Шлюхи Кларкенуелла жаловались, что их клиенты совокуплялись с безумием в глазах и с женщинами, и с мужчинами и задали бы перцу самому дьяволу, окажись этот прохвост в их притоне.
– Лондон продолжал кипеть.
Вертепы бурлили, как никогда. Говорили, что в публичных домах Саутуарка бизнес шел на всю катушку и девки были нарасхват. А поблизости, в «Розе», где еще недавно невзыскательные зрители отдавали последний грош за стоячие места у сцены, только бы увидеть, как во Франции гибнет Тальбот, и великие строки Марло взрывали зал громом аплодисментов, было пусто и темно. Все ждали возвращения волшебства Марло, но вот тут-то, в самый разгар чумы, случилось то, что непоправимо изменило театральную жизнь.
– Что же?
Сам знаешь что, Фрэнсис. Колдовству Марло не суждено было возвратиться на театральные подмостки. В конце мая года Господня 1593-го в Дептфорде господин Марло погиб, сраженный ударом кинжала в мозг.
– Я послушаю тебя, пока не принесли пирог.
Да, вверься мне своей душою и выслушай рассказ мой.
Кристофер Марло приехал на Дептфордскую набережную в дом Элеаноры Булл в десять часов утра. Вскоре к нему присоединились трое: Инграм Фризер, Николас Скерес и Робин Полей. Они ели, говорили, курили табак, гуляли по саду – мирно и культурно, на редкость смирно для Марло. В шесть вечера они вернулись поужинать у Элеаноры, и ужин сопровождался обильными возлияниями. Много пили и плотно закусывали. После ужина Марло вылез из-за стола и повалился на стоящую рядом кровать. Остальные остались на своих местах. Фризер сидел в центре троицы, спиной к Марло. Комната была небольшая, и Фризеру, которого с обоих боков подпирали Скерес и Полей, было очень тесно – теснее не бывает. Можно было подумать, что мишенью был он, а не Марло. Все четверо в этой мизансцене были выходцами с самого дна секретных служб, и с любым из них было небезопасно сидеть в дептфордской пивной, особенно так близко.