Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах - Борис Панкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сидела и слушала его доклад. И мне понравилось. Конечно, он звезд с неба не хватает, но он все же культурен до какого-то уровня. И главное, там приводились мои любимые слова у Ленина о том, что знания должны перерастать в убеждения.
Тогда я взяла клочок бумаги и написала, как мне понравился доклад и особенно то, что принадлежало Ленину.
Через какое-то время мне позвонили и сказали, что мне привезут от него письмо. Я была больна, вокруг меня стояли дочь, внучка, я была раздета, но я стала рваться. Дочка сказала, что возьмет это письмо, но я сказала, что я должна это сделать сама.
Приехал человек. Красивенький лейтенант. В шинели, в военной фуражке. В сапогах, с большим портфелем, из которого он достал письмо.
Я получала письма. Я имею письмо от Вронского, который сказал, что моя книга понравилась Ленину. Он сказал об этом Сталину, а Сталин – Вронскому. У меня есть письмо от Сталина. Оно хранится у меня до сих пор. Оно написано от руки.
И вот теперь этот конверт…
Интонация, с которой она произнесла эти последние слова, протянув мне конверт, говорила сама за себя.
Несколько строчек на машинке. Поздравление с 8 Марта. И автограф. Слава богу, хоть не факсимиле.
– Но я ответила, поблагодарила. У нас начинался духовный, лирический роман. И все до нашей трагической встречи на российском съезде писателей. Там меня снова привели и посадили в первый ряд президиума. И мимо меня проходил какой-то человек, я видела только контуры его. И он сказал: «Здравствуйте, Мариэтта Сергеевна». Я сказала: «Кто вы? Я не вижу и не слышу. Назовите себя». Он назвался, и я сказала о радости встретить его и спросила, читал ли он мою статью в «Коммунисте». Он сказал, что с глазами у него почти так же, как у меня, и он не мог ее прочитать. Но раз я прошу, то он подумает, как это сделать. Кстати, мне мои близкие, когда очень нужно, переписывают необходимое крупными буквами, и я читаю с помощью вот этих очков, у которых одно стекло как в подзорной трубе.
Потом, когда кончилось заседание, я сама подошла к Суслову, меня никто не остановил.
– Нам же надо увидеться с вами. Поговорить как коммунист с коммунистом.
И вот – в некоторых случаях это бывает, как какое-то озарение, – я, слепая женщина, вдруг увидела его до мельчайших подробностей. Эти сузившиеся до предела веки и в них маленькие, жидкой голубизны глазки, и острый носик, сморщенное, как печеное яблочко, личико и оскал зубов, который как бы говорил: «Что такое, что нужно от меня, как посмели, почему?»
Тут же он пришел в себя и сказал, возвращая лицу прежнее радушное выражение: «Ну что ж, мы подумаем, как это лучше устроить». Я сказала: «Хорошо» – и ушла не попрощавшись.
С тех пор не видела, не слышала, не писала и не буду писать.
Столь же печален был финал ее общения с боссом чуть меньшего калибра – Зимяниным.
Когда-то давно, она не помнила, то ли в сорок восьмом, то ли в пятьдесят шестом году, она пришла в Праге в советское посольство. Хотела раздеться.
– Вдруг какой-то маленький человек бросился взять у меня пальто. По старой буржуазной привычке я протянула ему крону, и он взял эту крону. Я спросила, как пройти к послу, он рассмеялся и сказал, что он и есть посол. Вот такой он тогда был. Кстати, крону он мне так и не вернул, по-моему. Может быть, взял ее на память.
И вот полгода назад я снова была у него, секретаря ЦК. Я пришла к нему просить о разрешении купить тот маленький домик в Переделкине, часть той огромной дачи, которую мне когда-то подарил Сталин и из которой я бежала как зачумленная, когда умерла Лина. Потом все это переходило из рук в руки, и вот я попросила купить, чтобы оставить потом своим. Он мне сказал: «Как это можно? Коммунист не должен иметь никакой собственности. Вот посмотрите на меня. (А он, между прочим, блестяще одет.) У меня нет ничего. У моих детей нет ничего. Они не пользуются никаким блатом». Я разозлилась и ушла от него, он догонял меня, просил не сердится, задержаться. А я ушла, тем более живот у меня еще болел.
Он вообще изменился, боже, как он изменился. Он ведь был сталинист, ярый сталинист, когда началось все это. А теперь совсем другое. Как сумел он попасть в масть?
О прошедшем незадолго перед тем XXV съезде КПСС почти кричала: «Это не термидор. Это не хунта. Это хуже. Это – театральное действие, которое годится при Олимпиаде. Там не было никаких прений, не было взаимодействия друг с другом, было заученное и дифирамбы. Я там услышала прекрасные куски в докладе. Но это же куски Ричарда (был у нее такой знакомый в журнале «Коммунист». – Б. П.). Он мне читал их до этого».
Поражало совмещение несовместимого в ее суждениях о властях предержащих. Убийственная меткость, с которой она несла день сегодняшний, уживалась со столь же категорической идеализацией самого неоспоримо страшного периода в нашей истории – сталинского. Сама она явно не замечала тут никаких противоречий.
– Сталин умер – у него книжки своей не было, он ничего не нажил. Одному моему знакомому армянину, он у него чем-то вроде помощника был, дал под зад коленкой, когда тот предложил что-то за него написать.
Говорит, что написала об этом для какого-то партийного журнала, в пору, когда это было уже ересью. Не взяли.
Незыблемым для нее было одно – идеалы. Коммунистические идеалы, уходящие корнями, как она открыла для себя с чувством великого облегчения, в раннее христианство, в проповедь Иисуса Христа. Путь же к ним – тернист и неведом. Идущие им могут ошибаться, сбиваться с дороги, отступать, творить неразумное, вплоть до преступлений. Но все равно – вера в эти идеалы, как ариаднина нить, указывает направление и рано или поздно приведет к желанной цели.
…Приподняв от стола голову, – в такой позе с помощью лупы и своих чудо-очков она все еще рассматривала письмо Суслова, – Мариэтта Сергеевна попросила прислушаться, не кипит ли на кухне чайник, который она поставила, чтобы напоить нас с Карцовым чаем.
Получив подтверждение, что да, кипит, попросила пройти туда вместе с ней – помочь.
Сняв чайник с огня и завернув крантик, провела кончиками пальцев вокруг конфорки – удостовериться, погас ли газ.
Показала мне руку с застарело обожженными пальцами.
– Вчера зазевалась и вот. – Она кивнула в сторону закопченной алюминиевой миски, полной сгоревшей фасоли.
Лицо ее покрыто старческим, почти растительным пухом, который окутывает его подобно сумеречной лесной дымке. Глаза, которые отгорожены от тебя похожими на бинокль очками, видятся сквозь линзы лошадино большими и всепроникающими. На ней плотное, чуть ли не из байки, в темных цветочках платье до полу.
Она беспощадная в своих суждениях о людях, но точно так же не умеет щадить себя. Жизнь она и на смертном пороге пробовала на вкус и на ощупь, как горелку с газом. И, постоянно обжигаясь, привыкала и к этому, как к неизбежности.
«Обжегся» же и Господь Бог с Адамом и Евой.