Божок на бис - Катлин Мёрри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встает рядом со мной.
– Желудок никакой, – говорит и тут замечает Джун. Приосанивается. – Как дела?
– Хорошо, – отвечает.
– Рад, что мы на тебя наткнулись, – он ей. – А то я так набрался в прошлую пятницу, что потерял ту бумажку, которую ты мне дала.
– Правда? – она ему.
– С твоим телефоном, для Фрэнка. Он тебе сказал, что завтра вечером у “Хмурого” совершеннолетие отмечать будут, – если рядом окажешься? Или кто-то из твоих друзей?
– Нет, не говорил. – Джун смеется. – Ты ему личный секретарь, что ли?
– Ему б не помешал, это уж точно.
Пацану неймется, он толкает людей, стоящих перед нами.
– Нам пора, – говорит Джун. – До завтра?
– Однозначно, – говорю.
Они уходят, и Скок опять понурый. Хочет упиться в хлам – и оно понятно. Берем по пинте в “Хмуром”. Замечаю у бара здоровенного волосатого парнягу с работы Джун. Он машет нам, и я чувствую, что обязан кивнуть в ответ. И вот он подхватывает свою пинту и чешет к нам. Вряд ли Скок в настроении тусоваться.
– Все путем, – говорит.
– Как дела?
– Хорошо. Пришел подготовить желудок к финалу, а? – он Скоку такой.
– В смысле?
– Я твой противник, братан. Поедание лука – международный поединок. Ирландия против Австралии.
Скок в кои веки притихает намертво, поэтому влезаю я.
– Он не вышел в финал. Ты перепутал, видать. Там этот, другой, рыжий парняга.
– Тебя разве ребята-пивовары не нашли?
– А чего?
– Ты опять в игре. Участвовать можно только старше восемнадцати – чтоб на фестивали ездить, пиво продвигать и все такое. А тому пацану всего шестнадцать. Он по братниным документам влез. Со всеми бывало, верняк? До скорого, братан.
Жду, пока он не отойдет подальше, повертываюсь к Скоку.
– Ты в игре.
– Ага. – Лицо у него как поротая задница.
– Что такое? Ты в финале.
– Башку свою, блин, включи, Фрэнк. Не могу я. С работающим носом – не могу.
– Иди-ка сюда. – Беру наши стаканы и тащу его на улицу в тихий угол в зоне для курения.
В прошлое воскресенье, когда я на сто десять процентов не хотел копаться в Батином прошлом – после того, как мы уехали от Розы, – все могло там и кончиться. Это Скок меня дожал. Понятно, что отчасти дело было в том, что ему хотелось покататься на машине Рут, но он и ради меня это сделал. Чтоб я шевелил поршнями. А теперь, если я смогу его уговорить, что на самом деле не может он ни нюхать, ни чувствовать вкус, он опять будет в седле.
И я объясняю ему эффект плацебо – то, что мне Берни на прошлой неделе задвинул. А потом начинаю выдумывать всякую хрень про порошок: Роза сказала мне, что миссис Э-Би делает свои снадобья из приправ, какие у ней на кухне в “Доме кимчи”, а женьшень тот – всего-навсего корейский эквивалент соли. Я даже выкатываю ему целый список выдуманных запахов: на Чудси был женский парфюм; мидии на вкус были сладкие, как клубника; от Божка странный химический дух пер, особенно в машине.
– Ты ничего из этого не учуял, а, Скок?
– Нет, но как же тогда быть с тем, что я этот лук сейчас чуял? – он мне. – И то, что я по запаху уловил. Море и Милу.
– Ага, ты слегка унюхал душок лука, все верно, – просто память о нем с тех пор, как был малявкой. Это все у тебя в голове. Оно тебя туда потащит, но ты сопротивляйся и до конца не иди. Соберись. Верь мне, Скок. Я знаю, что ни запахов, ни вкусов ты не ловишь.
Хотя б не спорит; осмысляет то, что я сказал.
– Слушай, – говорю, – ты же сам говорил. У тебя в мозгу хорошие запахи сидели всегда. Выйдешь на сцену – думай про “Бубенцы”[138].
– Что за херь?
– Ну, твой любимый запах: Африка, монахиня. Покойники.
– Мирр. “Три царя мы”.
– Типа того. Унюхай вот это. Это твой личный… – К чему я клоню, я и сам не уверен.
– Мой личный талисман, – он говорит.
– Точно.
Кажется, повелся. Плечи расправил, а сам трясет телом, как боксер, когда надо расслабиться. Я знаю у него этот вид: мало кто так умеет устроить перезагрузку своим чарам. Поднимает стакан.
– Фрэнк, я всегда это знал.
– Что?
– Уже говорил и скажу еще миллион раз: есть в тебе волшебство. Без вариантов.
Топаем по улице, а я думаю себе, что вариантов тут может быть и два, и семь, и восемь, или шесть с половиной, но, блин, по крайней мере по луковой части у нас теперь порядок. И завтра вечером я увижусь с Джун. А еще с кучей прочего народу, скажем честно, но все равно. Божок, Батя – в типа счастливом “долго и счастливо” с Летти. Хотя и задумаешься вроде, где оно, это долго и счастливо, особенно в смысле Бати? Новое начало под самый конец.
В какую бы там сторону эта мысль ни направлялась, она целиком тонет в звуках, какие прут из каждого матюгальника по всему городу, отскакивают от стен, отдаются эхом от реки, взлетают в небо. Это звук пятидесяти малолеток, воющих волчьим хором. Скок тоже подтягивает, трясет головой, как сумасшедший, и все вокруг подхватывают – скулят и завывают.
Бросай думать, Фрэнк, говорю себе. Берись да делай – или просто будь. Ну или хотя бы не тяни. Запрокидываю голову и повторяю за Скоком – и за всеми остальными. Я самый последний волк, вою так, что душа вон, не ведая и не тревожась за то, начало это или конец.
Нет ничего слаще любви
Вот она, повесть, что не увянет.
Вот она, песня, какой нет конца…
Когда жизнь завершается грудой осколков, каждый осколок становится сам себе повестью. Один осколок застревает в чьей-нибудь еще истории: твое завершение может стать частью чьего-то начала, а может осесть где-то на середине. Другой отпадает; какие-то взмывают вверх, на миг ловят свет, и мы гадаем, что же это было, что мы увидали?
Пусть повествованье ведет тебя домой. Рано или поздно и сам становишься для повести избыточным. Ты теперь персонаж чьей-то еще памяти, воображения. Слова – обрывки байки; это слушатель стягивает их воедино, извлекает то, что сам пожелает, добавляет свои сплетенья. Такое мне думается тут, в тишине спальни у Летти. Как сказал Фрэнк, она простая, как монашеская келья, но что с того. Мы могли б сидеть в