XX век как жизнь. Воспоминания - Александр Бовин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он суперзвезда, на уровне и выше самых знаменитых из Гостелерадио. На улице, когда он движется вразвалку, разрезая корпусом людской поток, даже зимой с непокрытой головой и в подбитом ветром распахнутом плащишке, его узнают, оборачиваются, смотрят вслед, шепчутся. В Домжуре, когда — для всех Саша — он сидит за столиком, к нему подходят за автографами, и это не нарушает его аппетит; сказав шутливо-резковатое словцо, он тщательно выводит свою вертикальную подпись. В коридоре шестого этажа я порой боюсь запутаться в протянувшихся по паркету резиновых кабелях и через вечно открытую дверь его кабинета вижу разных иностранных джентльменов, которых он, оставаясь верным себе, принимает в рубашке без галстука. Джентльмены несут его телевизионную известность за наши пределы. Из-за пределов он получает отклики, а также письма с рецептами похудеть или, напротив, возглавить международное братство людей, которые смело бы бросили вызов всюду проникшему лозунгу контроля над весом…
Иногда, признаюсь, становится боязно, глядя, как он проходит это испытание медными трубами. Ведь она, телевизионная популярность, — самая соблазнительная и самая дурная. Шальная. Достается слишком быстро и дешево, бывает, что и задарма, и нередко являет собой торжество формы, то есть внешности и умения держаться, над содержанием. Сам, поддавшись искушению телевизором и начав бегать трех с половиной минутки в программе „Время“, вижу, что меня вдруг открывают всего лишь как телевизионного спринтера, как будто и не бегал я долгие годы на средние дистанции газетных и журнальных статей и очерков и даже на длинные дистанции — книг. Чудеса телевизионного века. И жестокие его реальности — из армии читателей дезертируют в армию телезрителей…
Александр Евгеньевич Бовин — не скромник и не аскет. Он любит жизнь и ее удовольствия, можно сказать демонстративно (хотя где-то в глубине его натуры мерцает иногда элегия и грусть). Смирение не исповедует. Популярность, кажется, смакует. И кто усомнится, что наш юбиляр в высшей степени телегеничен и колоритен?! Но он строго следит за приматом содержания и с телеэкрана, как и в газетных своих статьях, прежде всего проецирует не внешность, а личность, чувство ответственности, упорное стремление донести всестороннюю сложную правду о международных событиях и явлениях. Тут-то и зарыт феномен Бовина, объяснение его быстрого и заслуженного выдвижения в самый первый ряд наших международников. В нем есть нечто, объединяющее форму с содержанием, и это нечто называется талантом, поставленным на службу общего дела.
В отличие от многих он пришел в „Известия“ не мальчиком, но мужем — зрелым, сложившимся, с большим стажем партийной работы на ответственных участках, человеком развитого ума, знаний, авторитета. Став на стезю профессионального журнализма, он должен был кое в чем переучиваться, но пришел, конечно, не учиться, а работать в полную силу. Как он рассказывает, не обошлось на первых порах без некоторых великодушно-снисходительных попыток научить его писать, как все пишут. Но тот, кто эти попытки предпринимал, видимо, не знал, с кем имеет дело. Бовин сразу стал писать как Бовин. Читатели сразу же уследили, что в коллективе известинцев появилась крупная самобытная творческая единица. Крупная, потому что ему есть что сказать, не дожидаясь подсказки. Потому что берет крупные, по-настоящему важные и острые, еще необкатанные темы и умеет пробивать их. Потому что разрабатывает эти темы убедительно, защищает наши позиции, не упрощая позиции противника, давая ему слово и в честном бою пытаясь разбить и опрокинуть его аргументы.
Бовин — сильный систематизатор, и трудно сопротивляться его логике даже тем, кто, как автор этих строк, считает, что причудливая, как река, международная жизнь отнюдь не всегда подвергается систематизации.
Его слово подчинено его логике и хорошо ей служит. Оно скупо, точно, отчетливо. Он никогда не участвует в тех произвольных и непроизвольных, так называемых публицистических упражнениях, в ходе которых ставятся новые рекорды невесомости слова.
Крупность его сначала удивляла. Теперь к ней привыкли. Став привычной, она обязывает его исправно тянуть тот же нелегкий воз. Его вклад в нашу международную журналистику я бы определил так: он раздвинул рамки принятого, пределы возможного…
Эта поэтическая декларация Твардовского может поначалу вызвать чувство протеста. Как это так: „О том, что знаю лучше всех на свете…“ Но тут ни грани зазнайства, а лишь убежденность художника в необходимости того, что он делает, та выстраданность, которая одна и может оправдать появление на людях со своим словом. „И так, как я хочу…“ И это не каприз, а забота о том, чтобы слово было своим, личным, предельно продуманным и прочувствованным. Мы не поэты, а журналисты, тесно связанные с политикой. Но думаю, что и Бовин мог бы согласиться с декларацией, утверждающей служение обществу посредством максимальной самореализации творческой личности…
В Бовине нет ничего уныло-казенного, мелко-деляческого. Он очень определенный. Его прямота порой переходит в резкость, задевает, но зато многие знают, какой он верный, бескорыстный, отзывчивый товарищ и друг.
Живи, Саша, весело и счастливо и сохраняй свою свежесть».
Пытаюсь следовать наставлениям Стасика. Не всегда получается, правда. Для веселья, как известно, планета наша плохо оборудована. Да и в отличие от осетрины первая свежесть не всегда гарантируется. Только на счастье нет лимитов. Бери, как суверенитет, сколько унесешь.
* * *
Юбилейный год был неурожайным с точки зрения «Известий» — опубликовал всего 13 материалов. Следующий год был еще хуже — 6, и в 1982 году — 11 материалов. Причины столь низкой производительности труда разные.
Главная — постоянное отвлечение на «отхожие промыслы».
Полуглавная — постепенное нарастание телевизионной (и радио) нагрузки.
И не главная — частые выступления с лекциями и по линии ЦК, и по всяким другим линиям. Согласно моим записям, в 1979 году прочитал 50 лекций, в 1980 — 40, в 1981 — 19, в 1982 — 32. Рекордным был год 1987-й — 73 лекции. География: от Владивостока до Ужгорода и от Ташкента до Тикси. Сначала были классические лекции, то есть я говорил, допустим, час, а потом отвечал на вопросы. Но опыт показал, что вопросная часть проходит интереснее, живее, эффективнее. И я стал просто отвечать на вопросы. Любые. Под лозунгом: нет плохих вопросов, есть плохие ответы.
А после XXVI съезда КПСС стали как бы прикреплять к конкретным организациям. Для разъяснения политики партии. У меня был Курский вокзал. Точнее, «Курская дуга» на этом вокзале. Так назывались всякие «точки» услуг и сервиса, расположенные по дуге на втором этаже. Собирались мы в сапожной мастерской. Подтягивались часовых дел мастера, скорняки, не помню, еще кто-то. Иногда вокзальное начальство приходило. Разговаривали за разнообразную жизнь.
Все это хождение в народ было чрезвычайно полезным для меня. Видел, как живут люди, что их заботит, беспокоит. И чем больше было вопросов, на которые я не мог ответить, тем чаще приходилось задумываться самому. А беда в том, что чем чаще думаешь, тем труднее писать. Тем более в «Известия», тем более когда от тебя ждут правду.