Разруха - Владимир Зарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О, Антверпен сказочный город. Но я хотела о другом… Мы с Катей полдня провели в той самой «мекке». Это такой небоскреб, туда войти так же сложно, как в охраняемую крепость, пришлось задействовать связи… При входе у тебя отбирают документы, на каждом этаже — офисы и охрана… Собственники, в основном евреи, в таких маленьких шапочках…
— Ну, и?.. — не выдержал я.
— Этот… подарок твоей бабки… он совсем не то.
— Я тебя не понимаю, говори внятно.
— Не бриллиант! — рыкнула она.
— А что?
— Не знаю. Какой-то камень… полудрагоценный. Никто ничего не объяснил.
— Ты в этом уверена?
— Мы проверили в пяти местах, последний еврей пригрозил нам полицией. С утра Катя сводила меня в музей…
Телефонная трубка в руке налилась тяжестью. Я не хотел, не мог, не имел сил слушать дальше.
* * *
«Письмо папе — лично!» — мейл от Милы радости не принес, он застал меня врасплох, пьяного и раздавленного собственной глупостью, но я его прочел.
«Дорогой папочка!
Надеюсь, ты нашел и перелистал „Бриллиантовую сутру“. Если нет, знай, что это потрясающая вещь, я просто завидую, что ты еще ее не прочел. Я задержалась с ответом на твое предыдущее письмо, потому что жизнь в Америке совсем не легка, особенно для тех, кто родился и вырос в Болгарии. Мне так много еще нужно усвоить, свыкнуться со столь многим, что времени совершенно не хватает. А хочется тщательно все взвесить и обдумать, когда это касается тебя. Наверное, ты задаешься вопросом, почему я так упорно и беззастенчиво вмешиваюсь в твою жизнь? Не стану тебя щадить — мне было больно видеть тебя таким опустившимся, ненужным, скитающимся в пустоте, словно забытым всеми. Даже нами, твоими дочками, даже мамой. Я хотела утешить тебя, помочь найти свой дом, свою, как ты говоришь, обитель. Ты этого заслуживаешь, я тебя не жалею, я действительно тебя люблю. Я надеялась, что смогу указать тебе путь — для всех нас, остальных, это долгий путь десятков перерождений, драгоценное усилие достигнуть совершенства. Но единственно ты среди всех нас, остальных, оказался в конце этого пути, в шаге от конца быта, мелочности, страдания, пыльной самсары[43] — там, где начинается недосягаемая свобода. Почему же ты не желаешь стать свободным, папочка?
Я безрадостно рассуждала о твоем сопротивлении и пришла к выводу, что не лень и не страх потерять нас, „которых Господь тебе позволил любить“, причина твоего нелегкого выбора. Дело в другом. Для того чтобы достигнуть просветления, человек должен отказаться от своей индивидуальности, от собственной личности, от своего Я, как бы он сам себе ни нравился. Эгоизм упорного стремления задержаться в поле видимого, остаться самим собой восторжествовал — даже на фоне твоего саморазрушения и житейского поражения. Просто ты неистово боишься потерять защитный покров своего ума, ты вцепился, что есть сил, в свою сущность, а ведь она иллюзорна, это всего лишь форма игры, и даже не желая этого, ты все равно когда-нибудь сбросишь этот покров. Пора уже повзрослеть, папочка.
Я допил свою рюмку и доел увядший салат, который сам себе нарезал. Время шло к пяти часам утра, рассвет запаздывал, но темень за окном уже разбавлялась светом, как жидкость.
«Дорогая моя девочка,
— написал я на одуревшем от скуки компьютере, —
кто иной способен почувствовать мою свободу, кроме моего Я, да и существует ли какая-либо свобода (какой бы она ни была), пусть даже совершенная, помимо моей индивидуальности? И разве ты можешь быть свободным, если тебя нет? Я нашел и прочел „Бриллиантовую сутру“. В ней Гаутама Будда убеждает нас в том, что просветление возможно только при отказе от всех человеческих привязанностей, что наши чувства, желания и стремления — всего лишь игра ума, попытка задержаться в жизни. Но я спрашиваю себя — а разве последовательное усилие отрешиться от своих чувств, желаний и стремлений не является все той же формой привязанности, верно — различной, но такой же ужасающей и всеобъемлющей привязанности? Медитация, которой нас обучил лама Шри Свани, ведет к вожделенной пустоте. А что если эта возрождающая пустота — тоже игра ума, наша очередная иллюзия, если сияющая пустота указанного Буддой бриллианта (сегодня я уже потерял один, потому что надеялся, что он настоящий!) окажется тоже капризом ума, его прихотью? Что если этот духовный бриллиант — лишь плод нашего воображения, и мы сами его придумали, повторяя мантры? Это означало бы, что мы отказываемся от одной лжи — жизни, и подчиняемся другой — послесмертию. Знаю, нет такого слова „послесмертие“. Помню, что там меня ждет счастье, но чье оно будет, это счастье, в отсутствие меня? Разве ты не понимаешь, что этот очередной обман, в который я бы вцепился из последних сил, может не просто ранить, а физически убить меня, отняв у меня последнее? Причина моего тупого сопротивления — не мое самолюбие или самовлюбленность. И ты поможешь мне, правда? Я устал. Сегодня я непоправимо, безысходно обеднел. И окончательно пропал. Не стану допивать бутылку до конца, ложусь спать, хоть знаю, что мне не уснуть.
__________________________
__________________________
Мария покинула дом, ни о чем не спрашивая и не ставя никаких условий — тихо и спокойно, как медленные воды. Такую воду Боян видел в Китае, в продуманном до последнего стебелька парке какого-то древнего императора, где близкое казалось далеким, а далекое — близким, но все, от выступающих камней, до растущих бонсаев, было двойным, потому что отражалось в водной глади. Воды, дно которых было поверхностью, перевернутые мелкие воды казались пугающе глубокими. Эта вода, исполненная памяти и зеркального сознания, казалось, никуда не текла, потому, что ее окружала, нависала над ней сама природа, стоящая на месте, эта вода была воплощением нашего обреченного на неуспех стремления приручить божественное, повторяя его. Мария ничего не забыла в этом доме — забрала с собой даже вязальные спицы, мотки шерсти и недовязанные свитера дочерей, но он чувствовал ее, тишину ее заикания, ее былое присутствие, затерявшееся в огромном доме. «Наш дом так никогда и не стал ее домом», — думал порой Боян.
В вихре последовавших праздничных приемов, когда нанятые официанты скользили среди гостей с подносами, уставленными напитками и тарталетками, пока мужчины лакомились семгой и черной икрой, а женщины демонстрировали свои туалеты с обнаженными спинами, он чувствовал тень Марии в каком-нибудь углу — забытую, постоянно испуганную тень. От нее струился страх, болезненный страх, что она занимает не свое место, что окружающее ее благополучие — мираж, гротескный незаслуженный сон. Боян вздрагивал и гнал ее прочь, потому что на какое-то мгновение ее душераздирающий страх охватывал и его. Мария знала о нем все, она несла в себе память о нем, как медленные воды, впитавшие в себя и отражавшие парк китайского императора. В ее присутствии, даже в ее нынешнем навязчивом отсутствии, он не мог полностью ощутить себя другим, стать похожим на свое новообретенное Я, быть преуспевающим господином Тилевым. «Хорошо, что она ушла», — повторял себе он, но знал, что каким-то непонятным образом она осталась. В полумраке укромных уголков этого дома. В воздухе. В нем. «Слава богу, она убралась».