Конан Дойл - Максим Чертанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дойл по договоренности с Пондом должен был читать три разные лекции: «Тенденции современной английской беллетристики» (то же самое, что он читал в Швейцарии), «Творчество Джорджа Мередита» и «Чтения и воспоминания» – предполагалось, что в последней он расскажет слушателям о своем собственном творчестве. Материал всех трех лекций впоследствии послужит основой для эссе «За волшебной дверью». Понд предложил очень напряженный график поездок – такой, что Дойл впоследствии назвал свое первое американское турне рабством. Однако в присутствии Понда доктор не роптал, и импресарио потом заметил, что ему редко попадался лектор столь покладистый и на все согласный. Перед тем как отправиться на Средний Запад, Понд привел Дойла для выступления в баптистскую молельню. Доктор, вечно терявший мелкие вещи, посеял где-то запонку, и майор одолжил ему свою; за исключением этого инцидента все прошло очень хорошо. Потом в другом городе доктор споткнулся и упал прямо на сцене – без этого, кажется, не обходится ни один рассказ знаменитостей о их публичных выступлениях. Нью-йоркские газеты много писали о выступлениях Дойла, называя его «скромным», «радушным» и «славным малым»; хвалили его манеру читать. Аудитории доктор Дойл нравился: «Я читал для публики в точности так, как читал когда-то в детстве своей матушке». Это означало – произносить фразы четко и ясно, избегая актерства и длинных слов.
Три лекции доктора постепенно смешались в одну: о своем творчестве он говорить не умел и отказывался, все сводя к рассказам о любимых писателях. Обычно выступление продолжалось около часа: Дойл читал отрывки из Мередита, Стивенсона или Киплинга и свои собственные небольшие тексты, преимущественно отрывки из исторических романов или рассказов о Холмсе; в Штатах он впервые прочел публично «Медаль бригадира Жерара». Потом слушатели могли задавать вопросы – они были чаще всего связаны с Холмсом, и доктор покорно на них отвечал. После Нью-Йорка Дойл выступал в Филадельфии, Чикаго, Цинциннати, Детройте, Милуоки – всего посетил 30 городов; везде был хороший прием, но он очень уставал, к тому же после выступлений организаторы всякий раз устраивали щедрый банкет с возлияниями.
Разочаровала ли Дойла Америка? И да и нет. Матери он писал: «Я нашел здесь все то, что ожидал найти, а то дурное, что рассказывают путешественники, есть клевета и чушь. Народ в целом не только самый преуспевающий, но и самый благоразумный, терпимый и неунывающий из всех, мне известных». Но к Британской империи американцы, к огорчению Дойла, не питали ни малейшей симпатии. Опять не вывешивали где положено британских флагов, а некоторые даже позволяли себе (на банкетах) дурно отзываться об Англии. Причин взаимной антипатии в конце XIX века было много, и они отнюдь не сводились к отголоскам войны за независимость; постоянно возникало что-нибудь новое. В 1894-м США обвинили Великобританию в том, что при ее попустительстве произошла резня армянского населения в Османской империи; в 1896-м, когда были открыты месторождения золота на Клондайке, между Вашингтоном и Лондоном разразился территориальный спор по поводу границы между Аляской, принадлежавшей Штатам, и Канадой, являвшейся английским доминионом, и президент Рузвельт пригрозил Великобритании, что, в случае ее несогласия, «проведет линию границы там, где, по мнению США, она должна быть».
Конан Дойл считал, что вся тяжесть вины лежит на его собственной стране. В письме своему английскому знакомому Джону Робинсону он писал из Нью-Йорка: «Когда я понял, как далеко мы дали им отойти от нас, мне подумалось, что нам следует на каждом фонарном столбе на Пэлл-Мэлл вздернуть по одному из наших государственных мужей. Нам – или идти с ними вместе, или быть битыми ими же. Центр тяжести расы находится здесь, и нам следует приспособиться». А в декабре 1897-го Дойл опубликует об англо-американских отношениях большую статью в «Таймс», где снова подчеркнет несправедливость Великобритании по отношению к младшей сестре. «Американская история – во всяком случае, если речь идет о внешней политике, – есть, в сущности, не что иное, как сплошная череда конфликтов с Британией, конфликтов, многие из которых, стоит признать, возникли по нашей вине. За всю историю у нас не нашлось теплого слова, чтобы выразить искреннее восхищение достижениями наших заокеанских братьев, их промышленным прогрессом, героизмом в войне и ни с чем не сравнимыми мирными добродетелями. Увлекшись мелкими придирками, мы не заметили великих свершений. Ползая по полу в поисках пятен от плевков, не заметили движения суфражисток и обретения народом права на образование». Мимоходом обратим внимание на то, что суфражизм Дойл назвал в качестве положительного явления – а ведь его всю жизнь корили за ненависть к суфражисткам.
Виновны, да; однако когда на банкетах американцы начинали ругать Британию, доктор Дойл в ответ с покаянием не выступал, а одергивал грубиянов: «Вы, американцы, живете за своим забором и ничего не знаете о реальном мире снаружи». Вряд ли эти речи способствовали усилению любви американцев к Англии. Но так у всех бывает: со своими ругаешь свою страну на все корки, но чужим не дашь о ней сказать плохого слова.
Изредка доктору все же удавалось выкроить день-другой, чтоб использовать его по собственному усмотрению. Он сделал то, что давно хотел: съездил в Вермонт, познакомился с Киплингом и за одни сутки обучил его играть в гольф – или, по крайней мере, делать вид, что играет. Читали друг другу стихи, расстались друзьями. Познакомился с американским поэтом Юджином Филдом, с которым будет дружен в течение многих лет. Посетил могилу Оливера Уэнделла Холмса. (В начале декабря, уже накануне отъезда домой, Дойл узнал о смерти Стивенсона на Самоа.) Случайно он обнаружил, что в американских книжных лавках продается сборник его старых рассказов «Убийца, мой приятель» с его именем на обложке, и написал в нью-йоркскую газету «Критик» возмущенное письмо по этому поводу: возмущался он отнюдь не тем, что за книгу не было заплачено, а тем, что она была плоха и по своей воле он никогда б эти старые рассказы публиковать не стал: «Вы должны понять ту досаду, которую испытывает автор, чьи произведения, в свое время умышленно умерщвленные, возвращаются кем-то к жизни вопреки его воле».
Что касается хорошего заработка, то ничего не получилось. Впоследствии Дойл прочел в журнале «Автор» статью о том, как здорово зарабатывают английские писатели в Америке, и выступил в том же издании с опровержением. «Правда, что Теккерей и Диккенс хорошо там заработали, но чтобы повторить их достижение, необходимо стать новым Теккереем или новым Диккенсом. Британский лектор с более скромным именем вскоре обнаружит, что разница между его заработком и расходами столь мала, что здесь, не выходя из кабинета, он мог бы заработать куда больше». Из этой его статьи мы узнаем, сколько американцы платили за выступление: около 100 долларов (тогдашних, которые были приблизительно равны 2500 современных), 15 процентов – агенту, дорожные расходы, как и проезд в Штаты и обратно – за свой счет. В итоге доход Дойла составил одну тысячу фунтов, и эту тысячу он целиком дал взаймы американскому издателю Сэмюэлу Макклюру, чьи финансовые дела были значительно хуже, чем его собственные.
Понд уговаривал доктора остаться в Америке на Рождество. Но тот отказался категорически – хотел провести праздник с женой и детьми. Пообещал Понду приехать в Штаты на будущий год (не сдержал слова). Во второй половине декабря Дойл прибыл в Лондон и оттуда сразу же поехал в Давос, куда еще осенью вернулась Луиза в сопровождении Лотти (отель теперь был другой – «Бельведер»). Ее состояние по-прежнему было вполне удовлетворительным, и она, казалось, забыла о своем диагнозе. Дойл опять занялся лыжами и продолжал рекламировать Давос, затем организовал площадку для игры в гольф и втянул в это дело чуть не всех постояльцев отеля.