Застолье Петра Вайля - Иван Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это уютный мир – у всего в нем есть предыстория и твердая опора. Взять хоть столь часто поминаемый вместе с именем Вайля вопрос еды. Любить поесть, но стать гурманом, а не обжорой – и ведь правда, стыдно есть абы что, когда кулинарная традиция насчитывает тысячелетия. В крайнем случае, ограничиться кофе с сыром или стаканом вина с тем же сыром и яблоком.
Поэтому любимой страной Вайля была Италия, где древность по-прежнему в ежедневном обиходе – нынешние дома в Риме не слишком отличаются от инсул, а римляне сидят в уличных кафе примерно так же, как делали жители этого города две тысячи лет назад, и вино почти то же, и путь из Трастевере к Пантеону по-прежнему проходит через Тиберину, а от пьяцца Навона к вилле Боргезе – через Испанскую лестницу.
Этим чувством родства с миром я обязан Петру Вайлю. Спасибо вам, Петр Львович.
И. Т. Музыковед Елена Петрушанская вспоминает Вайля со своей колокольни.
Елена Петрушанская. Познакомились мы довольно поздно, долгое время я знала его по текстам и совершенно не могла представить себе, что познакомлюсь с ним лично. А произошло это в Петербурге, правда, по-моему, он предварительно мне позвонил, совершенно неожиданно для меня. Его очень заинтересовала тема заявленного доклада моего на конференции, а доклад был посвящен теме “Дидоны и Энея” Перселла в творчестве Бродского. Это, может быть, не столь важно, знакомство не столь существенное, хотя оно тоже очень характерно, потому что, когда что-то Петю интересовало, он смело и открыто шел вперед. Вот у меня такое было впечатление.
По-моему, он человек был поразительного интереса к жизни. Но это все, наверное, говорят, что он был человек с каким-то повышенным гормоном жизнелюбия и любви ко всему, что его окружает, и интереса невероятного. И это очень заразительно было, легко и чрезвычайно приятно.
Просто он обратился ко мне, и мы сразу как-то стали говорить о самом главном, о том, что его интересовало, о каких-то внутренних мотивах, иногда открытых для читателя, иногда завуалированных, скрытых в творчестве Бродского. Потом темы наших разговоров расширились. Общались мы очень немного, но всегда это было какое-то очень деятельное, плодотворное общение, напитанное всем тем замечательным духом жизнелюбия, который внешне, казалось, окружал Петю. Хотя часто, в скобках говоря, читая его тексты, я понимала, что все это было в то же время окрашено каким-то очень ясным пониманием бренности, конечности бытия. И поэтому, наверное, каждое мгновение для него было, как для многих людей, но для него особенно явственно, талантливо, наполнено драгоценностью сиюминутной прелести жизни.
И. Т. Елена, ведь Петр не был музыкальным критиком, у него вообще не было музыкального образования. Когда он разговаривал и судил о музыке, когда он выискивал то, что в творчестве Бродского могло быть как-то объяснено музыкой, насколько он был чуток в этих вопросах?
Е.П. Вы знаете, мы не говорили на профессиональные темы. Мы часто говорили о музыке, мне казалось, что вот эта обостренная чувствительность совершенно естественно пересекала и любовь к музыке классической. Он очень многое любил, к очень многому был открыт. Вообще, мне кажется, ему была свойственная эпикурейская широта восприятия.
Очень многие любители музыки любят в основном произведения минорные (это странная закономерность) и часто не чувствуют трагизма мажора, потому что в мажорных сочинениях иногда многое кажется лишенным какого-то сентиментализма, лиризма, окрашено такой холодноватой объективностью, которая не находит любителей. Петя очень любил музыку – ту, которую любят и профессионалы больше, чем любители. И с ним было очень интересно говорить.
Мне кажется, многое его интересовало и в жизни музыкантов, это можно прочитать и в его книгах, и это было очень интересно.
Мы никогда не были вместе ни на одном концерте, никогда вместе не слушали музыку, но чувствовалось, что у него замечательно тонкий музыкальный слух.
Но еще больше, пожалуй, ему, как мне казалось, говорили вещи визуальные. Я помню, когда он к нам приехал в гости с Элей. Они были у нас недолго, но очень радостное было пребывание. В гости они к нам приезжали в Италию на виллу, где мы живем, снимая ее у церкви. Вилла очень красивая сама по себе, имеющая свою историю, поскольку там жили кардиналы, и даже один из них стал Папой Римским на какой-то короткий период. Петя сразу нашел себе пространство, которое ему больше всего понравилось, он садился там в креслице и оттуда смотрел на линию холмов. Холмы были волнистой конфигурации – не тосканские, более пологие вершины, а напоминающие линию женской груди, и совершенно замечательный вид с кипарисами, с пересечением лиловых полей тусклого зеленого цвета. И он говорит: “Вот тут бы я хотел все время сидеть”. А мы бегали с какой-то суетой вокруг и не очень могли оценить в этот момент его состояние и вообще красоту того, что он видел. Это было очень здорово.
С тех пор это место, эта точка для меня навсегда окрашена Петиным восприятием. И ему очень нравилось, как я назвала это наше местопроживание – “кромешный рай”. Так же я и Бродскому в письме написала. И Петя потом понял, почему он действительно “кромешный”: потому что этот участок земли был очень красив, он и остается таким и в то же время совершенно не нашим, вообще ничьим. Это создает очень странное ощущение.
Я также очень Пете благодарна за то, что он был одним из тех, кто каким-то образом мне подсказал тему книги. Собственно, не подсказал, она у меня вызревала, но два знака я восприняла как руководство к действию. Одним из этих знаков было неопубликованное стихотворение Бродского, в котором имя Глинка не называется. Стихотворение посвящено памятнику музыканту в Питере, и только по отдельным признакам можно понять, что это весьма ироничное, весьма горестное воззрение молодого поэта на памятник Глинки, чудовищный, реалистичный до омерзения. А Петя, когда узнал, что я собираюсь писать на такую тему – Михаил Глинка и Италия, – он ужасно возликовал и сказал: “Ну вот, хорошо, наконец-то ты все раскроешь про этого…” Дальше он немножко выразился резко, но с тем чувством панибратства с жизнелюбом и одновременно то гедонистом, то меланхоликом Глинкой, с тем чувством братской любви, которое позволяет вот такое резкое обращение. Это было чудесно.
И. Т. Бывает, что человек ассоциируется с какой-то музыкой, с какой-то мелодией, темой. Какая музыка должна зазвучать, чтобы ваше сердце вспомнило Петра Вайля?
Е.П. Мне трудно ответить однозначно, потому что иногда Петя мне казался роскошным барином, очень своеобразно ступающим по жизни. И тут могла бы подойти даже какая-то такая брызжущая соком музыка Брамса, рапсодии Брамса, может, таких, не драматических, а полных жизнелюбия и волеизъявления. Иногда мне он казался более меланхоличным. Ему могли бы нравиться страницы Глинки, которые нравятся мне, полные такой чистой, даже вот в чем-то наивной, может быть, ребяческой прелести, такой чистой неги, я бы сказала. Иногда могу представить себе, что была бы такая организованная, логичная и в то же время полная веселья энергия гайдновская. Потому что для того, чтобы писать так, как он писал, нужно свою эмоциональную стихию уметь здорово организовывать, находить точные, блестящие слова. Тут Петя, по-моему, бесподобен.